Мари Ленерю

Сен-Жюст

(Marie Leneru. Saint-Just. Paris, 1922.)

Перевела и предоставила для библиотеки Елена Викторова


Глава VI
СЕН-ЖЮСТ  и  РОБЕСПЬЕР

«Он, быть может, тем более
заставил бояться себя, что не
чаял внушить к себе любовь».
Левассер


В своем прекрасном драматическом этюде о революционерах г-н Ромен Роллан показывает нам Робеспьера в домашней обстановке. «Тиран» разоткровенничался, он перебирает своих друзей: «Мой брат, Кутон; один – ребенок, другой – умирающий». М-ль Дюпле: «А Сен-Жюст?» – «Его я боюсь».

Не такое впечатление стремятся вызвать у нас историки. Полная зависимость Сен-Жюста от Робеспьера для них – вещь общеизвестная. Мишле, бросая, мимоходом: «Робеспьер использовал Сен-Жюста...», продолжает дальше свой роман, полный загадок. Зная о будущих ссорах и катастрофах, он облекает свой рассказ в форму туманных предчувствий, где нет места анализу, фактам. Мы же хотим забыть на время всеобщую историю и посмотреть на взаимоотношения двух человек. Личная история этих отношений могла бы захватить еще больше, чем политический их аспект, но только вот незадача: как подступиться? Что следует думать об этих замкнутых душах, не желающих открываться нам? Здесь не найдешь ничего похожего на письма Камилла Демулена: «Я любил Мирабо, страстно как любовницу...» Нужно дождаться последнего дня и последнего слова, чтобы услышать из уст Сен-Жюста нечто вроде намека на дружеские чувства. Впрочем, намек этот прозвучит в речи, которая, по сути, является заявлением о расколе.

Начнем с фактов. 8 термидора, конец бурного заседания Конвента: принят декрет об издании речи Робеспьера, потом отменен, выступают все новые ораторы, положение обостряется... Тогда берет слово Робеспьер-младший (более преданный своему старшему, чем брат короля - своему), потом выступили Кутон, Леба и ... всё. О Сен-Жюсте нет даже упоминания ни в протоколе, ни в газетах. Присутствовал ли он вообще? Несомненно, именно это непостижимое «неучастие в прениях» заставило многих историков думать, что он еще не приехал из армии, что Робеспьер ждал его лишь к ночи. Однако Сен-Жюст находился в Комитете уже тогда, когда прибыли курьеры из Флерюса (11 мессидора), то есть он обогнал гонца Журдана.

9-го, во время четырехчасового заседания, ставшего катастрофой и для Сен-Жюста, и для Робеспьера, Баррас видит, как Сен-Жюст то краснеет, то бледнеет, но при этом не произносит ни единого слова, не делает ни единого жеста?

«Сен-Жюст, раз поднявшись на трибуну, уже не покидал её, несмотря на вторжение, которое согнало бы с неё любого другого. Он лишь спустился на несколько ступенек, а затем вновь поднялся, чтобы надменно продолжить свою речь. Однако он не смог добавить ни слова к сказанной им паре фраз. Неподвижный, бесстрастный, непоколебимый, он, казалось, бросал всем вызов своим хладнокровием. Он вынужден был изменить позу, лишь когда был принят страшный обвинительный декрет» (Баррас, «Мемуары»)

Было ли это одним лишь презрением? Не скрывалось ли здесь стремление «изолироваться» таким вот своеобразным способом? В речи, которую он собирался произнести «в защиту Робеспьера», он говорит, имея в виду комитетские интриги: «Что до меня, мне не на что жаловаться. Меня не трогали, считая гражданином без претензий, идущим своим путем». Таким образом, защищая друга, он не забывает подчеркнуть расхождения с ним в политике. Их так мало связывали друг с другом, что даже после ночных споров и достаточно серьезной истории с непрочитанным докладом Комитеты не собирались «топить» его вместе с Робеспьером. (Лишь некий Луше, проявивший в этот день замечательную последовательность, не забыл никого и ничего. И когда Собрание едва не «сбилось с пути», он позаботился напомнить, что, вотируя арест Робеспьера, следует также вотировать арест Сен-Жюста и Кутона.)

Мало того, когда Бийо-Варенн поднимается на трибуну, к нему подходит Барер: «Примись за Робеспьера, не трогай Кутона и Сен-Жюста». (Второй доклад Куртуа). Сен-Жюст тоже не считал себя скомпрометированным Робеспьером и защищал того совершенно незаинтересованно, я бы даже сказала, бескорыстно, по своей доброй воле. «Нужно признать, что эта речь от 9-го термидора была актом героического самоотречения. Если бы человек, восстановивший дисциплину в армии и ускоривший победу, просто сохранил бы молчание, он, без сомнения, спас бы свою голову. Однако он не побоялся выступить, встать между Робеспьером и заговорщиками, не соблаговолив даже оправдаться в собственном поведении». (Олар, «Ораторы Конвента»)

Однако, несмотря на все это, увидев, что Робеспьер «тащит» его за собой и назавтра их обоих здесь не будет, не счел ли он, что жертва чересчур велика и что паденье Робеспьера не стоит падения Сен-Жюста? Он никогда не любил показного героизма: «Легко сказать: они умрут за Отечество. Не умирать нужно, а жить!» («Республиканские установления») Во всяком случае, если он и не предпринял ни малейшего усилия уцепиться за будущее (за восстание Коммуны хотя бы!), – он не сделал и ничего такого, что объединило бы его с первым арестованным и свидетельствовало о согласии принять общую участь (как это, например, сделали Леба и Робеспьер-младший). Не тут ли следует искать тайну этой безмолвной смерти, о которой столько потом говорили? Оказавшись побежденным, Сен-Жюст тут же погружается в молчание, которому не найти примера; поражение словно бы никак на нем не отразилось: «ни возмущения, ни сожалений, ни угрызений». Быть может, это беспримерное молчание 10-го термидора (когда он, единственный, мог еще говорить) было продолжением его «самоизоляции» 8-го и 9-го числа, его странного, почти двусмысленного поведения в эти дни? Уносил ли он с собой секрет какого-то недоразумения или же сожалел о казни, где был не первым?

Его отход от Робеспьера, возможно, начался задолго до того, 6 прериаля Сен-Жюст, находившийся на Самбре, был отозван в Париж письмом, подписанным всем Комитетом. Робеспьер заставил подписать других, но видеть Сен-Жюста желал именно он. Ведь уже слишком хорошо было известно, что означали подобные приезды, и Комитеты находили, что коллега вполне на своем месте в армии. Зачем он приехал в Париж на этот раз, и что ему поручил Робеспьер? Бийо-Варенн сообщает нам, что дело не имело последствий: «Сен-Жюст уехал с чем приехал, через 5 или 6 дней». А вечером 19 прериаля Эли Лакосту было поручено сделать доклад о заговорах. Уезжая накануне праздника Верховного Существа, Сен-Жюст увозил с собой немало жалоб и секретных признаний. И, по-видимому, он не посчитался с упреками Робеспьера. Без сомнения, тот счел бы вполне естественным вверить ему судьбу прериальского закона. Но, если верить одному из друзей, закон этот возмутил Сен-Жюста, и кто знает, только ли по долгу службы уехал он, покинув Робеспьера в столь тяжкий час? Не уехал же Леба. Не счел ли он с тех пор возможным отделить в будущем свое дело от дела Робеспьера? Очень возможно, что именно об этом думал Приер, говоря, что Сен-Жюст не мог утаить своего превосходства и, вероятно, имел собственные виды. Все эти свидетельства коллег (приведенные нами с целью показать, насколько выше они ценили его, чем Робеспьера) вновь послужат нам, чтобы описать степень отчужденности Сен-Жюста, ибо превосходство человека представляет собой большое испытание для его лояльности. «Он молчит и наблюдает, в нем есть что-то от Карла IX», – говорил Робеспьер, без сомнения чувствовавший, что тот, другой, судит его по-своему.

Характерным фактом является и крайняя сдержанность Сен-Жюста во всем, что касается Якобинского клуба. В самом начале (где-то в декабре 92 года) его избирают председателем клуба, но он никогда не выступал там с речами (за исключением нескольких предложений) – и позже высказывал о клубе очень суровые суждения. А ведь осуждать клуб значило сомневаться в Робеспьере. Земляк, сопровождавший Сен-Жюста в миссии, оставил нам еще одно признание, говорящее об их независимости друг от друга и даже о политических разногласиях, однако он настаивает на их дружбе (видимо, сомнения в ней возникали уже тогда):

«Я был свидетелем его возмущения при чтении закона 22 прериаля в саду генерального штаба в Маршьен-о-Пон возле Шарлеруа. Но я должен сказать, что о талантах и строгости Робеспьера он всегда отзывался с энтузиазмом и испытывал перед ним нечто вроде религиозного преклонения» (Заметка из предисловия к сочинениям Сен-Жюста).

Нельзя отрицать, что поначалу, особенно до знакомства, он покорён: «Я знаю Вас как Бога по чудесам...» Позже – несколько написанных из Эльзаса, почти официальных и похожих на приказ строк (постскриптум к письмам коллеги):

«Слишком много законов и слишком мало примеров... Склони Комитеты к тому, чтобы давать широкую огласку наказанию всех ошибок администрации... Я приглашаю тебя принять меры для выяснения, все ли мануфактуры и фабрики Франции на ходу, и оказать им содействие, ибо через год наши войска могут оказаться без одежды... Обнимаю тебя и наших общих друзей».

Вот и вся переписка. Для того, чтобы делать какие-то выводы, мы располагаем еще лишь речью от 9-го термидора, свидетельствами ближайших коллег, несколькими фразами, извлеченными из заметок Сен-Жюста и – странностью, неоднозначностью его поведения в последние дни.

Его речь от 9-го термидора не лишена известной сдержанности, кроме того, в ней ощущается покровительственное отношение к «члену собрания, долго говорившему вчера с этой трибуны».

«Если хорошенько поразмыслить над тем, что произошло на вашем последнем заседании, находишь основания для всего сказанного мной. Человек, вынужденный удалиться из Комитета вследствие самого обидного обращения (в то время, когда Комитет фактически состоял из двух или трех постоянно присутствующих членов), этот человек оправдывает перед вами свои действия. Правда, он высказался не достаточно ясно, но удаление от дел и горечь его души могут в какой-то мере послужить тут извинением; он не знает причины гонений, он знает лишь свое несчастье».

Он воодушевляется, но это вызвано вопросами достаточно общего порядка:

«Его изображают тираном общественного мнения. Мне следует объясниться и пролить свет на софизм, который заставил бы изгнать заслугу. Какое исключительное право на общественное мнение имеете вы, находящие преступным искусство покорять души? Тиран общественного мнения? А кто вам мешает оспаривать уважение Отечества, вам, считающим, что дурно его пленять?.. Итак, завистливая посредственность желает, чтобы гения возвели на эшафот! Ну что же, раз ораторское искусство, в котором вы здесь упражняетесь, является искусством тирании, вас скоро обвинят в том, что вы - деспоты общественного мнения... Что сталось с нашим рассудком? Члену суверена говорят: «Вы не имеете права быть убедительным».

Впрочем, вот почти и вся защита. Выпады против Бийо и Карно, на редкость разумные проекты реформы Комитета, сетования общего характера занимают в ней несравненно больше места. Несмотря на вступление, речь не производит впечатления опасной – ее вряд ли можно было бы назвать: «Речью о новых заговорах». На этих немного обманчивых страницах не найдешь ни приговора, ни панегирика Робеспьеру. Здесь не чувствуется задетый за живое, уязвленный почитатель Неподкупного. Он защищает «невинность» и свободу слова:

«Не думайте, что в моем сердце могла даже зародиться мысль о лести кому бы то ни было! Я защищаю его, потому что он кажется мне безупречным, и сам обвинил бы его, если бы он оказался преступен».

А вот каким тоном он говорил об этом в Комитете: «Я испытываю мрачные предчувствия; всё меняется на глазах, но я изучу происходящее; я спрошу себя, что повелевает делать для блага Отечества безукоризненная честность; я представлю себе честного человека и то, что в этот момент предписывает ему добродетель; и все, что будет не похоже на чистую любовь к народу и свободе, удостоится моей ненависти» (Все цитаты из речи от 9-го).

Эта суровая проповедь – ответ жалобам на Робеспьера. Помнил ли Сен-Жюст то, что писал, быть может совсем недавно: «Добро порой является орудием интриги, станем же неблагодарными, если хотим спасти Отечество»? («Республиканские установления») У него в запасе всегда были фразы такого рода: «Мне надоело слушать, как Аристида называют справедливым, – говорил один здравомыслящий грек...» («Дух Революции и Конституции во Франции»). Наконец, в Сен-Жюсте было немало монашеской суровости, веры доминиканца в тщету земного существования, и я считаю, что его раздражали «прославленные патриции» не только в рядах противников.

«Почести и слепое доверие, оказываемые друг другу государственными чиновниками – это и есть тирания. Никто не должен быть в ваших глазах ни добродетельным, ни знаменитым, ибо свободный народ и национальное собрание созданы не для того, чтобы кем-либо восхищаться... Для вас не должно быть ничего более великого, чем Отечество».

Сознательно или нет, Сен-Жюст мыслит опасно для Робеспьера:

«Скромность героя мне не импонирует. Вы так хвалите его скромность, что он мог бы сделаться одним из самых опасных для свободы людей, обнаружь он только гордость» («Республиканские установления»).

Это небольшое исследование, как мне кажется, проливает некоторый свет на удивительные слова Левассера: «Он, быть может, тем более заставил бояться себя, что не чаял внушить к себе любовь». С той оговоркой, что если он и рассчитывал завоевать дружбу Робеспьера, то никогда не мог рассчитывать на влияние. И если один доминировал над другим, это происходило оттого, что иначе Сен-Жюст не мог. Несмотря на высокомерие и проницательность, в Сен-Жюсте было что-то простодушное. Это качество, удивительное в нем, – черта молодости. Он остается «предан», следуя характеристике, составленной Робеспьером (на карточке записано: «Огромные способности, чист, предан»), и в гнетущем молчании, повисшем над последними часами их союза был, возможно, скрыт своего рода «интимный героизм», верность – полувынужденная, полудобровольная (это пока еще не распознано до конца). Вполне вероятно, что Сен-Жюст умер за развенчанный уже идол, Однако его собственные «права на казнь» восстанавливают равновесие.

Рассмотрим же, какова его доля ответственности за всё. Г-н Амель был, пожалуй, единственным из биографов Сен-Жюста, располагавшим относительно полной информацией, но пристрастность не позволила ему использовать её во всей мере. В результате, самые интересные свидетельства, особенно о последнем периоде его жизни, мы получаем из контрреволюционного источника. Таково, например, письмо Огюстена Лежена, поставленного Сен-Жюстом во главе Бюро Общей полиции. Время написания этого письма – 1812 год – и его общий тон служат гарантией искренности автора. Даже оправдательная записка, составленная им в III году, выглядит правдивой. Конечно, он использует обязательные для того времени клише: «Сен-Жюст – один из двух людоедов, не умевших медленно пожирать свои жертвы», но в целом, он выдвигает против него не так уж много обвинений: «Сен-Жюст постоянно находился при армиях. За время существования Бюро Общей полиции он отсутствовал в Комитете в общей сложности – пять декад». Позже Лежен напишет: «Душа Робеспьера, постоянного в преступлениях, позволяет вдумчивому наблюдателю открыть в нем врожденную склонность к беспорядкам, натуру в высшей степени зловредную. Но Сен-Жюст часто казался мне созданным из самых несопоставимых элементов. Сегодня думаешь о нем хорошо, назавтра – ненавидишь. Сен-Жюст был не совсем ординарным человеком. Если бы его направили по лучшему пути, он мог бы сделаться полезным...» (Бежи «Сен-Жюст и Бюро Общей полиции», Общество друзей книги, 1896) Пожалуй, можно верить Лежену, когда он говорит:

«Я организую работу отделов, Сен-Жюст определяет их функции. Он отдает необходимые распоряжения, чтобы доносы, поступающие в Комитет Общественного спасения, пересылались нам. Он рекомендует нам быть лаконичными. Нужно, говорит он, усвоить три слова, которые послужат мне основанием для принятия мер: умеренные, аристократы и контрреволюционеры. Чтобы принять решение, мне этого достаточно».

Лежен прибавляет, что просил своего начальника освободить нескольких человек, за чью невиновность ручался, но – всегда получал отказ. «Революция, – ответил он мне как-то, – переживает сейчас слишком бурную минуту, чтобы нам заниматься правосудием в отношении отдельных людей; прежде чем думать о частных лицах, следует подумать о государстве». Это вновь Сен-Жюст официальных докладов. Лежен напомнил ему однажды прежние их разговоры, мечты о мирной сельской жизни и услышал в ответ: «Другие времена – другие речи. Когда берешь себе за образец врага Тарквиниев, уже не читаешь идиллий Геснера».

Как бы то ни было, в Бюро полиции (благодаря которому многое, наверно, простится Фукье-Тенвилю) мы застаем Сен-Жюста, как правило, в крайне суровом расположении духа, начиная с обвинительного мандата против Гоша, кончая арестом гражданки Ламбер, кузины Сен-Жюста, пришедшей упрекать его за методы правления. В результате «бурной ссоры» был составлен приказ об ее аресте, написанный рукой Лежена при любезном участии Колло д'Эрбуа. Чтобы дать Сен-Жюсту максимальное удовлетворение и, поскольку в бумаге не было ни примет, ни имени, – к означенной даме присоединили еще нескольких гражданок Ламбер.

Однако, как и все его коллеги, Сен-Жюст имел на своем счету и приказы об освобождении, среди них – приказ об освобождении Торена, свёкра Терезы Желле. Замечаешь, впрочем, что приказы об арестах, вызванные его личным недоверием к кому-то или же просто самодурством, не влекли за собой казни. Если бы он очень домогался головы Гоша, времени получить её было у него достаточно. Шевалье д'Эври, личный его враг, арестованный в вантозе, тоже пережил его. В неумеренном самоуправстве, с которым он распоряжался арестами, было больше властного нетерпения и желания устрашать, чем опасной кровожадности.

Остаются подписи. «Подписей Робеспьера немного. Сен-Жюст пишет и подписывает еще меньше, его постановления касаются только армии и арестов генералов» (Олар, «Политическая история Революции»). Есть, однако, декрет, написанный им самим и подписанный:

«Комитет Общественного спасения освобождает гражданина Друо, бывшего командира бригады 6-го полка конных стрелков, несправедливо заключенного в Аббатство».

Он отсутствовал, когда было дано разрешение на устройство народной комиссии в Оранже и когда 14 флореаля во исполнение декрета от 28 вантоза Комитеты организовали народную комиссию секции Музея, председателем которой был, как кажется, его личный враг. (Амель, «Сен-Жюст»). Впоследствии Комитет почти без обсуждения подписывал все списки, поступавшие из секции Музея. А вот Сен-Жюст вовсе не «в одиночку подписал список из 159 заключенных, передаваемых в Революционный трибунал» (Мемуары Барера), ибо эта мелкая сокращенная подпись – St-Just, с коротким росчерком над «t», – одна – не имела силы закона. Требовались, по крайней мере, еще две: прямая, с сильным нажимом, подпись Бийо-Варенна и исполинская тонкая завитушка; «Б. де Барер». Этот список является копией с другого, уничтоженного. Однако он доказывает, что Сен-Жюст был первым из подписавшихся, то есть ответственным, следуя тезису Карно. Он не подписал худшего из этих списков – в 218 имен, и тут, возможно, имел место отказ – ведь Бийо сообщает, что Сен-Жюст присутствовал. Этот громоздкий список напоминал уменьшенную копию «скамеек Фукье», а ведь Сен-Жюст был не из тех, кто «деморализует» казнь. Следует, однако, заметить, что в докладе 9 термидора, резко нападая на Бийо, подписавшего этот список, он и не думал упрекать его за это. Мы считаем, что нужно сказать об этом факте, упомянутом и в наивной амелевской защите. Сегодняшние историки распространяют ответственность на всех членов Комитета, но при этом она ни для кого не становится менее тяжкой. Если оставшиеся в живых уничтожили списки, дававшие слишком мало поводов для обвинения триумвирата, следует ли из этого, что люди, чьи подписи там стояли, были виновней всех? По наблюдению Мишле подписи ставили постоянно присутствовавшие .члены комитета, то есть «труженики», которые, кстати, хоть и были тружениками, но отнюдь не являлись «чувствительными» и, тем более, «умеренными». Все они вершили Террор без особого отвращения, да еще почитали его за благо, а главное – были убеждены в полной своей неспособности его остановить. Отличие одних от других состояло в одном нюансе: Карно, Ленде, Приер и Барер хотели, чтобы удары падали подальше от них и чтобы уважался «догмат о неприкосновенности национального представительства». Остается лишь улыбнуться наивности их «profession de foi».

Подписи не скажут нам ни о чем, кроме присутствия или отсутствия того или иного члена Комитета. Возможно ли, зная обо всем, что Сен-Жюст делал, о чем открыто говорил с трибуны и тайно в своих бумагах, придавать хотя бы малейшее значение отсутствию его подписи под подобными документами? Как же мало надо было его понимать, чтобы выступать в защиту его гуманизма! (Да еще проделывать это во имя его славы!) Нам известно, что он очень горячился, когда среди коллег возникали споры на «гильотинную» тему, «он кричал, что Республика погибла, если люди, обязанные ее защищать, занимаются подобными препирательствами». Тут, по нашему мнению, и коренится характерное отличие Сен-Жюста от его коллег и от Робеспьера: он желал Террора, Террора во всей его полноте, желал с абсолютным прямодушием и без малейшего стыда. Если бы его стали допрашивать о его действиях и действиях правительства, нельзя сомневаться, что он взял бы на себя максимум ответственности. В сущности, в Сен-Жюсте почти не находишь черт революционного сознания. Ему не нужно было вставать в оппозицию, и не на робеспьеристов ссылаются сегодня наши ультралевые партии. Им гораздо дороже Демулен, Дантон, умеренные: они ближе им по темпераменту, чем квази-аристократы, каковыми по существу являлись Робеспьер и Сен-Жюст. Последний не был даже учеником Руссо (исключая обязательные для того времени руссоистские идеи), не был деистом и чрезвычайно сдержанно вел себя в отношении Верховного Существа. Он был учеником человека старого режима: и стиль и склад ума – всё в нем от Монтескье. Он был «человек порядка», о чем свидетельствовала его мания законов и установлений, и еще больше – его столь сдержанное отношение к народу, к Якобинскому клубу а, главное, – безграничная вера в силу наказания. В наши дни испытываешь какое-то удовлетворение, встречая человека, так крепко верящего в гильотину.

Какие бы чувства ужаса, ненависти, иронии ни внушала сегодня наша Революция, она, тем не менее, останется «школой энергии» (по выражению г-на Реми де Гурмона); и достаточно одного воспоминания о Сен-Жюсте, чтобы спасти её от какой бы то ни было банальности и со всей силой проникнуться духом этого перелома, ощущением неслыханной щедрости провидения.

Он приходит, имея одно лишь предназначение – быть тираном. В 20 лет ему открыты все тайны владык: он умеет желать и проявлять большую активность, чем другие, он умеет держаться, умеет повелевать и молчать. Его считали высокомерным, ибо у людей есть свои основания полагать, что величие для того и создано, чтобы презирать их.

Далее. Был ли он очень умен? Ум – столь гибкое слово, оно так плохо укладывается в обычные рамки... В произведениях Сен-Жюста встречаются большие нелепости. Его «Установления», его проекты Конституции выглядят порою очень по-детски. Но не следует обманываться на их счет, ибо некоторые фразы так тонки и вдумчивы – это поистине плод размышлений весьма незаурядного человека. Сегодня мы нуждаемся в интеллекте несколько иного типа, однако Сен-Жюст, поглощенный идеями своей эпохи, разрабатывает их, по меньшей мере, виртуозно. Это заставляет думать, что и в наше время он не оказался бы пешкой. Без сомнения, Сен-Жюст останется, непревзойденным вождем для всех карьеристов, юной статуей, исторгающей слезы у цезарей. И даже фанатизм, лежащий в основе его деятельности, не сможет оттолкнуть людей утонченных: он лишь придает полноту этой царственной карьере.


в библиотеку









Если вам необходим почтовый аккаунт, тогда почта на Qip.ru - ваш выбор. Для хранения фото и видео рекомендуем бесплатный фотохостинг.
Для студентов и абитуриентов: крупнейшая библиотека рефератов и сочинений. Скриншот экрана - просто и удобно с QIP Shot.