Начиная с жерминаля II года и впрямь можно поверить в то, что революция кончилась: пародийный задор угас; нет ни масок, ни ряженых, ни карнавальных чучел. В это же время народные общества выдыхаются; граждане, группировавшиеся вокруг них, теряют к ним интерес; заседания посещаются плохо и становятся все реже; личный состав обществ сокращается до штаба руководителей, инициатива же повсюду вянет под мощным гнетом навязываемых из Парижа образцов,
Как раз в этот момент наконец одерживает верх стремление придать праздникам систематический вид, с самого начала революции сталкивавшееся с сопротивлением. В провинции формируется и постепенно доходит до столицы желание (особенно активизировавшееся с введением республиканского календаря) навести порядок в местных обычаях, приемлемым образом согласовать наконец декади с воскресеньями и вообще наполнить церемониями еще довольно пустую форму, В конце фримера II года Конвент затребовал у Комитета народного образования некий общий проект установления гражданских праздников, игр и «национальных упражнений». Эта работа была поручена Матьё, и в следующем месяце он выступил перед членами Комитета с первым докладом. Обсуждение проекта продолжалось с перерывами вплоть до 11 жерминаля, когда рассмотрение данного вопроса перешло к Комитету общественного спасения1 . По-видимому, примерно с этого момента Робеспьер начинает в полную силу работать над пространным рассуждением о принципах, на которых зиждется республика2. Оно прозвучало на заседании Конвента 18 флореаля. Здесь Робеспьер (как это сделал несколько месяцев назад Матьё) излагает мысль о том, что следует возродить праздники и равномерно распределить их в пределах года, но, в отличие от своего предшественника, обосновывает ее в длинной теоретической преамбуле. Под его нажимом растерянный Конвент, покорившийся таланту оратора, поспешно одобрил этот доклад. Первое воплощение этой наконец установленной системы празднеств — праздник Верховного Существа, который столь тесно связан с личностью Робеспьера, что, можно сказать, принадлежит ему безраздельно. Кажется, что он сделал все: создал идею, позаботился о ее исполнении, сыграл главную роль,
И значит, нам нельзя обойти вниманием спор о том, как именно Робеспьер мыслил праздник Верховного Существа: этот старый вопрос возникает всякий раз, когда речь заходит о Робеспьере. Что представлял собой этот праздник? Удачную находку, злонамеренную хитрость, которая должна была стать залогом благополучия собственников (Даниэль Герен), или же уловку, предпринятую Робеспьером из высших соображений, из желания примирить революцию с окрашенным в патриотические тона католицизмом (Матьез)? Или же, напротив, это реализация некоего религиозного проекта, порыв души, от природы склонной к мистике (Олар)? Иначе говоря, кем показал себя Робеспьер, настаивая на введении этого праздника: искусным политиком или истинно благочестивым человеком? Стратегом или первосвященником?
Ни одну из перечисленных гипотез нельзя считать в полной мере убедительной. Предположив, что Робеспьер осуществлял тонкий политический маневр, мы должны будем, как это сделал Матьез, прийти к выводу о том, что революция, которая только что колоссальным напряжением сил расправилась сразу с двумя оппозиционными партиями — эбертистами и дантонистами— теперь желала во что бы то ни стало предотвратить дальнейшее дробление на враждующие группировки и сделала ставку на энергию социальной интеграции, заложенную в празднике. Можно также (вслед за М. Домманже3) рассматривать праздник Верховного Существа как великий — и, пожалуй, единственный — политический проект Робеспьера, подготовивший почву для целой серии безошибочных атак. Это справедливо относительно периода с 21 ноября 1791 года. В тот день Робеспьер говорил в Якобинском клубе о том, что лучше не нападать в открытую на «религиозные предрассудки, которые дороги народу», В марте 1792 года, полемизируя с Гаде, он вновь подчеркивал, что следует быть осторожным и не смешивать культ божества с культом священников.. Из этого утверждения действительно можно вывести и два относящихся к фримеру II года декрета, которыми вводилась политика дехристианизации, и теорию, исхоженную в рассуждении Робеспьера о республиканских принципах (18 флореаля), и практические действия, осуществлявшиеся с середины прериаля.
Если же считать, что Робеспьер в самом деле веровал глубоко и искренне, то и здесь найдется немало доводов. Достаточно вспомнить о классическом его образе — человек, чей внешний облик и внутренняя суть совпадали полностью, без малейшего зазора; размышления над трудами Руссо внезапно просветили его, убедив в существовании Бога, Идеальная связность и последовательность идей Робеспьера служат дополнительным доказательством (на него, кстати, опирался Олар) того, что «начиная с 1792 года он в религиозной области имел чрезвычайно четкий план и, противопоставив сильную волю легкомысленному воодушевлению народа, с исключительной твердостью боролся едва ли не со всем Парижем, который со свойственным ему философским безверием потешался над мальчишескими выходками Эбера»4.
Эти две точки зрения, однако, не являются взаимоисключающими. Ведь праздник Верховного Существа можно понимать и как средство реализации некоего политического плана, и как выражение искренней веры — причем первое оправдывается и подтверждается вторым. Такое прочтение тем более допустимо, что ни сама вера, ни предпринятый маневр вовсе не отличались оригинальностью. Если толковать праздник Верховного Существа как уловку разума, очевидно, что Робеспьер прибегает к ней с целью поставить точку в ходе революции; достаточно перечитать его флореальское рассуждение, и в глаза бросится обилие лексики, относящейся как к «божественным именам», так и к завершению, установлению, введению и т, д. В сущности, он говорит только о том, что необходимо «привязать» (мораль к вечным основаниям), «утвердить» (веру и благоденствие), «основать» (бытие на незыблемом фундаменте справедливости). Но именно в этом и желали преуспеть все группировки, перебывавшие у власти с начала революционной эпохи. Ни преследуемые цели, ни избранное средство (консервативный потенциал праздника) не могут служить основанием как для того, чтобы восхищаться Робеспьером, так и для того, чтобы его преследовать и обвинять: он развивал самую суть революционных идей, и подобная изоморфность, пожалуй, выходит за рамки искренности, всегда ускользающей от точного определения.
То же самое можно было бы сказать, рассматривая праздник Верховного Существа как реализацию некоего религиозного стремления. Не персонифицированное божество, представлявшееся соображению Робеспьера, — «Великое Существо», «Существо Существ», «Верховное Существо» — не имеет в себе ничего уникального, специфически робеспьерианского. Все это было сотни раз повторено в книгах, вышедших за целое столетие деизма, Вероятно, стоит согласиться с Жаном Депреном5 в том, что определения, которыми оперирует Робеспьер, заимствуя их и у христиан, и у философов XVIII века и сталкивая Таким образом «традиции Берюля, Руссо и Вольтера», в большей степени, чем принято считать, носят на себе отпечаток экуменических воззрений. Итак, у колыбели флореальской теории стоят все мыслители и моралисты столетия, за исключением энциклопедистов6, к которым Робеспьер относится с сугубым презрением. Лишь этих «жаждущих славы шарлатанов» он изгоняет из храма — за их воинствующий радикализм, упорное недоверие к деистическому мировоззрению и в особенности за то, что они «ополчились против» Жан-Жака. Нетрудно догадаться, что подобное исключение не только никого не удивило, но и стало условием всеобщего примирения и согласия. Поскольку «секта» была осуждена, и флореальское рассуждение Робеспьера, и две речи, произнесенные им на празднике в честь Верховного Существа, могли без особого труда объединить разные слои правящей элиты в руссоистском утверждении: «Атеизм есть система, которая по природе своей не может быть терпима». Ведь отказ от концепции первородною греха, понимание атеизма как извращения, зеркально симметричного религиозным заблуждениям, идея религиозного культа, не связанного ни теснотой сакрального помещения, ни жесткостью догматов, дистанция, отделяющая священников от Бога, предполагаемая близость к нему людей, шаг от исторически сложившихся религий к религии естественной, наконец (и прежде всего) перенос религиозности из сферы индивидуального бытия в сферу бытия социального — словом, всё, о чем Робеспьер с таким блеском говорил 18 флореаля, есть не что иное, как общая почва для всех философов XVIII столетия (в данном случае мы имеем право пренебречь индивидуальными расхождениями в трактовке тех или иных понятий), Буасси д'Англа в своих восторженных комментариях к рассуждению Робеспьера умудрился ввести в этот тесный семейный круг и энциклопедистов: для этого достаточно рассматривать их атеизм как тактическую необходимость, продиктованную ужасом перед «неисчислимыми бедствиями», к которым ведут религиозные заблуждения7.
Итак, здесь, как и во многом другом, Робеспьер повторяет то, что было сказано до него. Но сила и изящество флореальской речи не позволяют счесть ее заурядным плагиатом. Дело в том, что общая интеллектуальная платформа столетия находит у Робеспьера отклик на уровне личного душевного склада. Нападая на якобинцев, он избирал разнообразнейшие стратегии, выказывал невероятную изобретательность, но общим в его обвинениях, безусловно, является отвращение и ненависть к внешнему, к его подчеркиванию и выставлению напоказ: шпага, которой потрясает Иснар, красные колпаки, ношения которых требуют представители парижских секций, то есть «знаки» и «образы», приводят его в ярость. Праздники зимы II года были ему втройне ненавистны, поскольку соединяли в себе темноту, маскарадное начало и насилие8 — все то, что было не под силу вынести осторожному конформизму человека, называвшего себя «одним из самых подозрительных и меланхоличных патриотов, которые только появлялись в революционную эпоху»9 . Можно быть твердо уверенным в том, что объявляя войну санкюлотскому божеству, которому кое-где в провинции еще возносили неумеренные хвалы, этот Альцест10 должен был руководствоваться не только соображениями государственной пользы. В его случае политический выбор — «очищенная религия» — был продиктован инстинктом респектабельности.
Таким образом, в рассуждении 18 флореаля II года сущностный план сочетается с заданной конкретными обстоятельствами политикой, причем и то, и другое (здесь и кроется тайна пронизывающей этот текст энергии) становится средством воплощения давней мечты: ведь если в проекте Робеспьера отразились основные идеи века Просвещения, если столько исполненных энтузиазма людей поверили, что в день 20 прериаля революция завершилась, то произошло это в первую очередь потому, что праздник Верховного Существа они поняли как картину «новой Филадельфии11», «счастливых наций», которые до той поры населяли их воображение.
Впрочем, для того чтобы убедиться, что Робеспьер в данной области вовсе не был гениальным новатором, стремящимся ко благу (или ко злу — оценка зависит от точки зрения), достаточно вновь взглянуть на разработанный Матьё проект, который, казалось, затерялся в бурях жерминаля II года — на самом же деле Робеспьер активнейшим образом его использовал. Конечно, в тексте Матьё отсутствует собственно праздник Верховного Существа, однако все праздники, которые предлагал ввести он, как раз вокруг Верховного Существа и объединены. У Матъё пять коммеморативных (то есть посвященных воспоминанию о том или ином важнейшем событии) празднеств — 14 июля, 10 августа, 21 января, 31 мая, 6 октября; у Робеспьера — четыре (вероятно, он счел события 6 октября чересчур варварски выразительными и потому отказался от внесения этой даты в официальный календарь). Кроме того, двадцать три декадных праздника и в том, и в другом проекте совпадают полностью. Есть ли логика в тех крайне незначительных изменениях, которые внес Робеспьер в проект Матьё? Он с меньшей определенностью привязал праздники, посвященные различным возрастим человека, к тому или иному времени года; убрал некоторые излишества Матьё, перестаравшегося по части праздников, посвященных семейным установлениям и чувствам, то есть вычеркнул торжества в честь Брака и Братской любви; больше простора отвел добродетелям, прибавив к перечню Матьё справедливость, непорочность, стоицизм, умеренность и (неподкупность обязывала!) бескорыстие. Была отброшена идея почтить особым празднеством единство всех народов — вводился праздник французского народа; праздник Конституции был заменен праздником Республики. Все эти модификации очень скромны. Впрочем, нельзя не заметить, что Разум, для которого Матьё еще предусмотрел особое торжество, в проекте Робеспьера исчез — и это неудивительно12. Хотя во флореальской речи и есть оттенок воинствующего недоверия (в ней говорится о празднике, посвященном, «ненависти к тиранам и предателям»), но это можно счесть едва заметной тенью в блистательной перспективе, единственным напоминанием о гильотине, чей нож опускался все чаще, мимолетной мыслью о том, что ничто еще не закончилось. Но в тот момент все, погрузившись в ликование вновь обретенного утопического праздника, остались к этому глухи.
Шарль Нодье, который 20 прериаля II года был уже достаточно взрослым, чтобы в деталях запомнить торжество, отмечавшееся в тот день, и, с другой стороны, достаточно молодым, чтобы всматриваться в него с вниманием, свободным от «ужасных впечатлений» революционной эпохи, тридцать девять лет спустя no-прежнему восхищался тем, что праздник в честь Верховного Существа знаменовал собою разрыв с омерзительными оргиями миновавшей зимы, и стремился поделиться своим восторгом: «Никогда еще на нашем горизонте не занимался более чистый летний день. Лишь много позже, на юге и на востоке Европы мне привелось видеть подобную прозрачность небесного свода — проникая сквозь него, взгляд, казалось, достигал иных небес. Народ почитал это чудом и в сем непривычном великолепии неба и солнца усматривал некий залог примирения Бога с Францией. Казни прекратились. Орудие смерти скрылось под драпировками и цветами. В городе не найти было ни единого окна, над которым бы не реяло знамя Парижа; всякое суденышко плыло по реке, украшенное вымпелами и флажками; самый крошечный домик и тот был увит гирляндами и увешан кусками материи, самая узенькая улочка — усыпана цветами, и всеобщее упоение поглотило вопли ненависти и смерти...»13 Множество других свидетельств, выдержанных в сходном тоне, порой заставляют историков отводить совершенно особое место празднику Верховного Существа — по выражению Матьеза, «блистательнейшему» из революционных торжеств, а также «самому народному».
Народный праздник? По сравнению с предшествующими празднествами в нем менее всего ощутим момент импровизации. Первый пункт новой системы, предвестник наполненного праздниками бытия (в отдельных местах это было понято до такой степени буквально, что в торжественном шествии принимали участие тридцать шесть юных девиц, одетых в костюмы декадных празднеств и символизировавших праздники в празднике), он был подробнейшим образом регламентирован. В Париже все новыми и новыми инструкциями назначались комиссары, ответственные за размещение участников, распределение колосьев и корзин, движение колонн; костюмы действующих лиц стали объектом продолжительной дискуссии — она, по замечанию Барера, казалась пустой только тем легкомысленным людям, «которые никогда не подсчитывали, каков будет эффект от введения законодательства в области чувств». В провинции, к примеру, заседатель Брестского муниципалитета писал гражданке Луизе Батист, воспитательнице: «Тебе поручается объявить гражданам и гражданкам, перечисленным ниже, что они избраны для воплощения образов чистосердечия и мудрости»; как причесать девочек, какие букеты дать им в руки, где завязать ленту «пышным бантом» — ничто не ускользнуло от его пристального взора14, О тщательной подготовке свидетельствует и разучивание гимнов — сложнейшая операция, в Париже проведенная членами Национального института музыки, которые лихорадочно репетировали с певцами каждой из городских секций15. Существуют и менее забавные документы: перечни лиц, на которых были возложены расходы по проведению праздника, список наказаний, предусмотренных для тех, кто откажется от участия в нем, — слоном, масса продуманных заранее принудительных мер. Перед нами целый спектр предосторожностей и увенчавшихся успехом трудов: ведь на празднике Верховного Существа народа действительно было много — по крайней мере в одном отношении праздник был народным.
Можно ли назвать народными использованные режиссерские приемы? Это чрезвычайно сомнительно. Дело в том, что идея, которую праздник должен был нести в массы, с большим трудом поддается расшифровке. Это не фанатизм и не атеизм; праздник Верховного Существа, в данном смысле ставший предтечей празднеств, установленных Конвентом после переворота 9 термидора, и празднеств эпохи Директории (и те, и другие разрывались между обличением королевской власти и проклятиями в адрес анархии), изъясняется подобно мелкому буржуа в трудах Маркса: «с одной стороны... с другой стороны...» Подобная шаткость — благоприятная почва для речей: каждый оратор непременно отнимает у «суеверий» и священников то, что они воздают повелителю вселенной, и при помощи тщательно подобранных примеров, которые всецело строятся на аргументе к конечной цели, доказывает существование Бога, Но изобразительную, фигуративную часть программы реализовать не так просто, даже в том случае, когда к делу подходят нетривиально, с выдумкой. Тулузе, гражданин Оша, полагал, что процессии, направляющейся к алтарю Верховною Существа, надлежит остановиться перед печальным кипарисом, на котором должна была висеть следующая табличка; «Прохожий! Взглянув на меня, вспомни о зле, причиненном тебе священниками». Необходимо было обозначить «глубинное различие, имеющееся между Богом природы и ложным, нелепым Богом священников»16 и таким образом приучить французов к языку символов. Этому ясно и точно сформулированному пожеланию не суждено было исполниться.
Правда, провинциальные праздники часто подражали группе, которую можно было видеть в день торжества в саду Тюильри; здесь Ложная Простота, Эгоизм и Честолюбие служат Атеизму шатким пьедесталом; затем «отвратительные фигуры» пожирает пламя костра. Но в очень, немногих городах (к примеру, в Мансе17) на празднике появлялся не Атеизм, но атеист, грозящий небесам шпилем колокольни в натуральную величину; к тому же этим уродцам, как правило, не хватает прямой и доходчивой выразительности. Когда в кострах горели настоящие сутаны, настоящие скуфейки и кучи грамот и свитков, это было — здесь можно смело положиться на свидетельство Буасси д 'Англа18 — со всем другое дело. Кроме того, что очень существенно, патриотическое сожжение Атеизма перестает быть смысловым центром всей церемонии отчего существенно понижается ее драматический градус. Об этом свидетельствует и то, что две сцены (предание чучел огню и приношение даров на алтарь Верховного Существа) происходят в разных пространствах. Это разделение соблюдалось и в Париже (беспримесно лирическая и религиозная церемония на Марсовом поле, где исполнили симфонии, препоручали детей покровительству небес и приносили клятвы, разительно отличается от той части праздника, которая разыгрывалась в Тюильри), и, в огромном большинстве случаев, в провинции. В Анже19, где церемония проходила возле столпа Фанатизма (подчеркнем речь идет именно о Фанатизме, а не об Атеизме, который, по правде сказать, куда менее опасен для этого города, чем Атеизм), ниспровергаемого Свободой, объектом продолжительной дискуссии стало направление шествия. Как надо двигаться: от храма Предвечного к столпу или от столпа к храму? В конце концов был избран второй вариант, причем решающую роль сыграло замечание одного из организаторов торжества: уместнее будет сначала ниспровергнуть Фанатизм, а затем воздавать за это хвалу Верховному Существу, Трудно яснее сказать о том, что ритуальное уничтожение является уже не средоточием праздника, но прологом к нему, который следует исполнить побыстрее, после чего перейти к торжественной части у воздвигнутого алтаря. Можно, впрочем, обойтись и вовсе без пролога: из очень многих провинциальных праздников этот символический акт насилия исчезает.
В то же время этот праздник благопристоен: в подробных отчетах с удовлетворением сообщается о «торжественном приличии»; распорядители требуют, чтобы участники были одеты подобающим образом (детям предписывалось быть «умытыми и готовыми с пяти часов утра», девицам — с разумной осмотрительностью пользоваться пудрой, «коль скоро они решатся к ней прибегнуть», глаза надлежало держать потупленными, а юбкам, подобранным на римский манер, полагалось быть не слишком короткими). На знаменах, под которыми следовало двигаться девушкам, должны были красоваться утешительные девизы: «Нас воспитывают в строгих принципах». Кроме того, это мирный праздник: здесь нет и намека на иронию, кощунство, нет призывов к мести. На нем можно было увидеть и артиллеристов, и рабочих пороховых заводов, и блеск оружия — но его держали подростки, а не мужчины, и, следовательно, оно выполняло скорее функцию устрашения, нежели прямой угрозы, и юные воины выглядели своего рода резервом Республики. На самом деле, отсылок к событиям революции было крайне мало; бюсты практически повсюду исчезли, и только совсем грубый и неотесанный оратор (в Шато-Порсьен) мог произнести с трибуны следующее: «Революция — это горшок с кипящим варевом, а гильотина действует в нем подобно шумовке»20. Кое-где еще удержалась модель погребального торжества: так, в Кале праздник был реализован как торжественное шествие длинной процессии, поочередно подходившей к каждому из пяти символических надгробий21. От этого общий дух торжества не становился менее героическим. Трудно назвать одного героя, когда героями являются все. Праздник Верховного Существа героизировал повседневность, едва ли не биологическое существование, и потому не оглядывался на революционный героизм.
Эта смысловая составляющая была заменена сценами уничтожения различий. Чтобы убедиться в том, что праздник Верховного Существа был торжеством возвращения к изначальному равенству, достаточно сравнить две процессии: 14 июля 1790 года участниками шествия в Полиньи стали «гг. чиновники окружного правления, гг., судьи, г-н королевский комиссар, гг. из комиссии по примирению тяжущихся сторон (bureau de conciliation), г-н мировой судья и заседатели мирового суда, гг. офицеры национальной гвардии, гг. духовные лица нашего города, а также офицеры и солдаты пехотного полка»22. Четыре года спустя в Полиньи уже не было никаких «господ» — только юные граждане и гражданки, отцы и матери семейств. Однако здесь нужна осторожность: легко принять желаемое за действительное и решить, что праздник должен был являть собой картину нерушимого социального единства, продемонстрировать завоеванное равенство — плод революции. Но об этом не было и речи. Некий член народного общества Компьеня23 высказывал пожелание, чтобы на празднике простая крестьянка в затрапезной юбке шла рядом с элегантной горожанкой, однако для тех, кто стремится прежде всего не видеть социальной дистанции, это было бы слишком тяжким зрелищем. Названное народное общество вняло тому, что стояло на повестке дня: здесь, как и в других местах, в процессии шли девушки с корзинками. Таким образом, при помощи хитроумного распределения ролей праздник реализует равенство гармонии. Отчего, каким чудом все жители Анже24, «от жалкого калеки, призираемого в городской богадельне, до крупного собственника», смогли назвать себя братьями? Дело в том, что каждый из них на празднике строго вел предписанную ему партию: был «отцом или супругом, дочерью или матерью, благополучным или неудачником, молодым или стариком». Даже хромой на что-то годился — изображал собой «почтенное несчастие»; и ему на этом лирическом празднике выпало пропеть один-два куплета.
Сведение человека социального к человеку биологическому — отличительная черта утопии. Тот, кто знаком с утопиями XVIII столетия, чувствует, как от праздника Верховного Существа веет сладким дыханием обретенной Аркадии. В процессии идут поселяне, матери семейств, «каждая из которых прижимает к груди младенца», юные девушки, несущие к алтарю пару горлиц на фарфоровом блюде, пастухи, ведущие своих барашков на розовых ленточках, толпы легких созданий с колчанами и посохами, словно сошедшие со страниц «Астреи»25, — все они, покинув наконец книги, давшие им жизнь, окутали своим изяществом суровую простоту французских деревень. Какое волшебство: Галатею зовут Мари Фенуйе! Взгляните: в Тейсе26 (департамент Изер) три земледельца несут борону, а вслед за ними идут шесть жниц; это «Мари Гишар Лакруа, Мадлен Бланшар Пьерраз, Мари Фенуйе, живущая в услужении в семействе Бравоз, Анн Поншо Руж — дочь Луи де Карре, Луиза Буверо, служанка у Кониазов; все сии держат в одной руке серп или пучок лент, а другой рукой прижимают к себе маленький букет васильков, перемешанных со свежей травой; их соломенные шляпки закинуты за спину,..» Последнюю группу образуют представители разных ремесел, несущие орудия своего труда, — граждане «Этьен Папе-отец, в руках у которого ткацкий челнок, Луи Буше Фуйе с чесальным гребнем, Пьер Давид Гиньо с топором лесоруба и Бартелеми Женар с пилой, Жорж, кузнец, несет свой передник, в котором он стоит у наковальни, и необходимые, для этой работы инструменты...»
Праздник Верховного Существа, подобно пасторальным торжествам, стремится быть праздником изобилия — конечно, незатейливого, но при этом нежного и умиротворяющего: молочные продукты, хлеб и плоды; колесницы везут по нескольку переполненных дарами земли рогов; увенчанный колосьями хлеб, возложенный на алтарь отечества и тем освященный, преломляется и раздается участникам. А также праздником плодовитости: флаги в руках у девушек возвещают об их предназначении; «когда мы станем матерями»; женщины кормят грудью младенцев, и «в первую очередь мальчиков». Беременным женщинам, которые уже в силу своего положения становились аллегориями непреходящей революции, были разосланы следующие весьма строгие повестки: «Генеральный совет коммуны предлагает тебе явиться к шести часам утра на площадь Свободы, вместе с супругом, которому, ввиду того, что ты находишься в состоянии беременности, надлежит сопровождать тебя и на чью руку ты будешь опираться; ты можешь привести с собою одного ребенка, держа его за руку»27. Иллюстрациями к этой добропорядочной полноте существования становятся картины Греза, организаторы стараются, чтобы на праздниках были показаны композиции по мотивам его полотен. Так, в одной из процессий (в Нанси28) едет повозка, на которой расположилось «доброе семейство» с одноименной картины: мать склонилась над колыбелью, отец учит читать ребенка, усевшегося к нему на колени, третий ребенок обнимает родителей, четвертый возлагает им на головы венки.
«Живой образ нравственности и патриотизма», праздник Верховного Существа во многих случаях проводился за городом; это тем более понятно, что его могли называть и зачастую называли просто праздником весны. Для него в большей степени, чем для других празднеств, характерно бегство из городского пространства; он располагается в парке, в саду (в Сен-Мало29), на лугу (в Кане30), а в деревнях — за околицей, там, где кончаются, дома. Вылазка на лоно природы была продиктована и разосланным по всем коммунам строгим предписанием (или, во всяком случае, настоятельной рекомендацией в составленной Давидом программе) устроить гору, на склонах которой могли бы с удобством расположиться матери, дети, девушки и земледельцы. Это уменьшенная копия горы из праздника Разума, и ею может служить любой холм, «естественное возвышение», приобретающее таким образом сакральный статус. Если в окрестностях такого места найти не удалось, то легкие переносные балки связывают ветками можжевельника, побегами папоротника, срезанными с кустов прутьями, на сооруженной горе рисуют «тропинки», возводят хижины. Хижина, непременный атрибут утопии (в городке Бюг31 она находилась за едва приметными развалинами замка, и в ней собирались добродетельные граждане республики), — вот чему, а вовсе не деистским верованиям, на этом празднике выпал истинный: триумф.
Фауна в этом буйстве растительности представлена скудно: животными либо полезными (быки, овцы), либо внушающими умиление (голуби). Согласно программе Давида, для украшения должны были использоваться фиалки, мирт, ветви виноградных лоз, оливковых деревьев и дубов — практичные чиновники магистрата обратили взор на живые изгороди, которые в июне находятся в полним великолепии, и безжалостно обкорнали цветущий шиповник и жимолость. Режиссер-постановщик праздника в Со советовал жителям города не вывешивать за окнами полотнища ткани, не класть на подоконники нарядные подушки, как то было принято при Старом порядке, а предпочесть цветы и свежую листву. Речь идет не просто об украшении, но о сути литургического действа: венцы из пальмовых ветвей, лепестки роз, летящие под ноги старикам, огромные букеты цветов (их вручают матерям или бросают высоко в воздух в честь Великого Устроителя вселенной) — на этих опорных точках держится вся церемония. Нет никакого сомнения: перед ними торжество в честь Верховного Существа и Природы, На праздник собираются те, кто встает рано: к примеру, в Тарбе, на мосту через Адур, они всгречают восход солнца; так выражается благоговение и перед Великим Архитектором, и перед его творением, о чем прекрасно сказано в стихах Леонара Бурдона:
Тот, кто не верует, но хочет
Творца увидеть и познать,
Да обратит свой взор на нравы
Или отправится в луга.
Склонившись к личику цветка
И плеску светлых волн внимая,
В душе мы слышим Божий глас
И зрим Всевышнею в природе32.
Здесь и кроется секрет вдохновения, сопутствовавшего этому празднеству; им пронизана целая литература — тексты, вышедшие из-под пера сельских учителей, преподавателей изящной словесности, муниципальных чиновников и комиссаров. Разумеется, подобный энтузиазм был характерен для очень небольшой прослойки просвещенных людей, однако пренебрегать ею невозможно, ибо в ней, собственно, и воплощена революция. Как было показано выше, в основе этого энтузиазма — и не импровизация, и не та особая прелесть, которую придает человеческой жизни нависшая над ней угроза (а тот прериаль был поистине ужасен), отчаяние, наполняющее новым смыслом («воспламеняющее», по выражению Жореса33) вопрос о бессмертии души, до сей поры остававшийся вялой мечтой. Придерживаться такой интерпретации значило бы навязывать этому празднику обретения несвойственную ему метафизическую глубину. В действительности праздник Верховною Существа, основанный на великой лжи, посвящен встрече революции с исповедуемым ею принципом, с собственным образом, который она настойчиво утверждает, о чем весьма убедительно написал Р. Палмер34.
В Труа чиновники муниципалитета предлагали гражданам перенести трапезу за порог дома: «Сие напомнит вам, — подчеркивали они, — о благоденствии наших предков и золотом веке». И разве имеет хоть какое-то значение то обстоятельство, что через десять дней запасов продовольствия во всем Труа останется не более чем на тридцать шесть часов!35 Суть отражается не в этом, а в восторженных письмах, которые шлют Конвенту лица, уполномоченные им присутствовать на празднике в разных уголках страны. «Руки невинности, — рапортует Меоль, который был командирован в Треву, — возложили мне на голову венок из цветов; земледельцы преподнесли мне несколько колосьев пшеницы, достигших зрелости [в прериале? в департаменте Эн? Допустим, хотя это и крайне сомнительно... — М. О.]; дети обоих полов по очереди читали вслух Декларацию прав человека; я увидел чистую радость, великий энтузиазм, саму Революцию...»36
Революция и в самом деле была на этом празднике; она так близко подошла к своей мечте, что позабыла об искусственности ее воплощения и невзгодах грядущих дней37. Дополнительное доказательство тому можно отыскать не в процессиях счастливых народов этого столетия — они слишком условны. Лучше обратиться к скромной утопии IX года, придуманной адвокатом из Бордо Жозефом Сежем (он в свое время был членом Учредительного собрания), чье негодование и горечь по поводу Террора не нуждаются в дополнительной расшифровке. В Новой Филадельфии, которую он рисует как бы вопреки вакханалии II года, царит, тем не менее, культ Верховного Существа, поскольку автор именно его считает цементом, скрепляющим фундамент общественного здания, а праздник 20 прериаля явно повлиял на установленное в его республике большое ежегодное торжество, где из курильниц возносится к небесам сладкий дым ладана и благовоний, где звучат пастушеские свирели и проникновенные тирады юношей и девушек с венками на головах и корзинками в руках, великолепные, полные гармонии гимны, славящие благие дела Бога Времен года38. Это красноречивейшим образом свидетельствует о богатом потенциале данной модели.
Данный праздник однороден как в плане дискурса, рассуждений о революции, так и в плане географическом (все торжества в честь Верховного Существа, прошедшие во Франции 20 прериаля II года, практически идентичны) — пристрастие, характерное для людей, которые заворожены присущей празднику силой единения и исполнены решимости «изгнать из Республики все инородное, ей не свойственное»39. Нередко его считают последним заслуживающим внимания революционным торжеством. На первый взгляд, по обе стороны от пропасти 9 термидора находятся две абсолютно разные последовательности праздников. Перешагнув ее, мы попадаем в празднества эпохи Термидора и Директории. Таков финальный аргумент сторонников политической интерпретации революционных праздников, не вызвавший ожесточенной полемики. Однако это не значит, что он не является спорным; быть может, праздник Верховного Существа, в большей степени, чем его предшественники, отвечавший революционным чаяниям, представляет собой образцовый праздник революции, за которым могли следовать только повторения.
1. Действительно, 11 жерминаля Комитет народного образования поручает Матьё «вступить во взаимодействие» по данному вопросу с Комитетом общественного спасения, и с этого момента судьба проекта окончательно переходит под контроль последнего.
2. Robespierre, Rapport... sur les rapports des idees religieuses et morales avec les principes republicains, et sur les fetes nationales.. - Paris: Imp, nat., s. d.
3. М. Dommanget, Robespierre et les cultes // Annales historiques de la Revolution francaise, tome I.
4. F.A. Aulard. Le culte de la Raison et de l'Etre Supreme, op. cit.
5. См.: Jean Deprun, Les «noms divins». dans deux discours de Robespierre // Annales historiques de la Revolution francaise, avril-juin 1972.
6. «Самые честолюбивые [...] казалось, принадлежали сразу к двум сектам, одна из коих с тупым упрямством защищала духовенство и деспотизм. Могущественнейшая и знаменитейшая известна под именем секты энциклопедистов. В ней состояли, впрочем, и отдельные достойные уважения люди, но большинство иначе как жаждущими славы шарлатанами не назовешь [...]. В том, что касается политики, сия секта никогда не могла подняться до признания прав народа; в области нравственности она шагнула значительно дальше разрушения религиозных предрассудков...» (Robespierre, op. сit.).
7. «Философия порой отрицала возвышенный и священный взгляд, который вы стремитесь нам привить. Но поступала она так, несомненно, лишь потому, что страшилась неисчислимых бедствий, кои из него вытекали: она с восторгом признала бы себя его сторонницей, если бы религиозные установления были бы столь же разумны, сколь предлагаемые вами, и если бы они являлись порукой того, что сей взгляд никогда не станет орудием зла на сей земле...» (Boissy d'Anglas, Essai sur les fetes nationales. Paris: Imp. polyglotre, an II).
8. В этот смысле весьма показательно выступление Робеспьера на заседании Якобинского клуба 12 декабря 1793 года: «Я хочу сказать о движении против религии, движении, которое, созрев под воздейсгвием времени и разума, могло бы стать превосходным, однако насилие, его пронизывающее, способно привести к величайшим несчастьям». Обращаясь к Клоотсу, он произнес: «Нам известно, куда ты ходишь по ночам, с кем плетешь заговоры. Мы знаем, что под покровом мрака ты вместе с епископом Гобелем приуготовил сей философнческий маскарад.
9. Эти слова прозвучали 14 июня 1793 года на заседании Якобинского клуба, когда Робеспьер старался успокоить трибуны после того, как генералу Богарне было предъявлено обвинение в неудачных действиях по снятию осады с крепости Майнц.
10. Ставшее нарицательным имя мрачного скептика — главного героя комедии Мольера «Мизантроп» — Примеч. перев.
11. Филадельфия — первая столица США; здесь 4 июля 1776 года Конгрессом была принта Декларация независимости, а 13 сентября 1786 года — провозглашена Конституция Соединенных Штатов Америки. — Примеч. перев.
12. Почва для этого готовилась уже давно. Ограничимся одним примером — выступлением Колло д'Эрбуа на заседании Якобинского клуба 9 флореаля II года: по его словам, французские солдаты движимы разумом, «ничем не напоминающим тот разум, который хотели превратить в зловредное божество и с его помощью задушить нежнейшие чувства; разумом величественным, строгим, расширяющим круг идей, пестующим прочнейшие добродетели; сей разум нисходит к нам непосредственно от того возвышенного существа, к коему мы устремляем свои помыслы. Пусть тот, кто со мной не согласен, объяснит мне, почему несчастный, которому удалось после кораблекрушения уцепиться за утлую доску и спастись, воздевает руки к небесам...»
13. Charles Nodier, OEuvres completes, tome VII. Paris E. Renduel, 1832—1837.
14. Arch, dep., Finistere, 10 L 155.
15. Об этим см,: J. Thiersot, Les fetes et les chants de la Revolution francaise, op. cit.
16. Bregail, La Fete de l'Etre Supreme a Auch // Bulletin de la Societt archeologiquc du Gers, 3e annee.
17. H. Chardon, La Fete de l'Etre Supreme au Mans // La Revolution francaise, tome X, 1866.
18. Boisy d'Anglas, op. cit.
19. B. Bois, Les fetes revolutionnaires a Angers de l'an II a l'an VIII, Paris: Alcan, 1929.
20. J.-B. Lepine, Histoire de Chatteau-Porcien. op. cit.
21. Кенотафы были посвящены Вьяла, Бара, Лепелетье, Марату и героям революции; см.: La Fete de I'Etre Supreme a Calais // Societe historique du Calaisis, sept.-oct. 1924.
22. V. Grandnaux, Souvenirs de la periode revolutionnaire a Poligny // Bulletin de la Societe d'agriculture, des sciences et arts de Pohgny, 1888— 1889.
23. A. Sorel. La Fete de 1'Etre Supreme a Compiegne. Compiegne: Edler, 1872.
24. B. Bois, op. cit.
25. «Астрея» (1607—1628) — пасторальный роман Оноре д'Юрфе. — Примеч. перев.
26. La fete de l'Etre Supreme a Theys // Bulletin de la Societe archeologique, historique et artistique. Le Vieux Papier, tome XVI.
27. A. Lecluselle, Histoire de Cambrai et du Cambresis. Cambrai: Regnier-Farez, 1873—1874.
28. S. Thomas, Nancy avanl et apres 1830, Nancy: Crepin-Leblond, 1900.
29. E. Herpin, Les Fetes a Saint-Malo pendant la Revolution // Annales de la Societe hisrjorique de Saint-Malo, 1908.
30. A. Campiont. Les Fetes nationales a Caen sous la Revolution. Caen: Le Blanc-Hardel, 1877.
31. Michel Golfier, Culte de la Raison et fetes decadairei en 1'an II au Bugue // Bulletin de la Societe historique et archeologique du Perigord, 1968, tome XCVI.
32. Bibl. nat., NAF 2713: Recueil des actions heroiques et civiques des Republicains francais, par Leonard Bourdon.
33. J. Jaures, Histoire socialiste... op. сit,: «Город был залит исходившим от эшафота сиянием бессмертия».
34. При том, что события 20 прериаля во многом были предопределены искусством и навязаны правительством, они все же выражали нечто более важное и были высшей точкой празднеств, которые за эти пять лет рождались сами собой. Они действительно стали своего рада завершением XVII1 века. Разве цель философов состояла не в том, чтобы возродить разум из пепла заблуждений и освободить Верховное Существо от маскарадной личины Бота священников? Праздник прериаля философам бы не понравился. Они, вероятно, нашли бы его безвкусным и шумным или пожаловались бы на то, что он не во всем оправдал их ожидания. Несколько более сомнительно, что они назвали бы его наивным, а уж идеи, в нем заложенные, бесспорно, принадлежали им» (R. Palmer, Twelve who ruled. Princeton University Press 1941).
35. L. Maggiolo, Les Fetes de la Revolution // Memoires de l'academie Stunislas, 5е serie. tomes XI—XIL
36. Письмо от 22 прериаля (Arch. nat. AF II 195).
37. Это утверждение, однако, справедливо не для всех. Приведем выдержку из эссе Гретри, написанного весной II года по возвращении с Елисейских полей, куда он ходил любоваться «великолепнейшим, огромным кустом сирени в полном цвету»: «... Я приближался к площади Революции, которая ранее именовалась площадью Людовика XV, когда до слуха моего донеслись звуки музыкальных инструментов, я сделал несколько шагов вперед, это были скрипки, флейта и тамбурин; я различил и радостные возгласы танцующих. Я размышлял над разительным несходствам картин, кои встречаются в этом мире, когда проходивший мимо человек обратил мое внимание на гильотину: я поднимаю глаза и издалека вижу, как смертоносное лезвие падает, а затеи вновь поднимается, и так двенадцать, или пятнадцать раз кряду. Сельские танцы с одной стороны, ручьи крови — с другой, благоухание цветов, нежный весенний воздух, последние лучи закатного солнца, восход которого несчастным жертвам не суждено было увидеть. Такие образы оставляют по себе неизгладимые следы...» (Ciretry, Essais sur la musique. Paris: Imp. de la Republique, An V).
38. J. Saige, Opuscules d'un solitaire. Bordeaux: Bergeret, an XI.
39. На заседании Якобинского клуба 16 жерминаля II года Гарнье из Сента поразительным образом высказался о чистках: «Мы очищаем себя для того, чтобы иметь право очищать Францию. Мы не оставим в теле Республики ничего инородного... Говорят, что мы хотим разрушить Конвент. Нет, ему ничто не угрожает; мы хотим лишь убрать засохшие ветви сего великого древа. Решительные меры, нами предпринимаемые, подобны порывам ветра, который, сбивая с дерева червивые плоды, оставляет в неприкосновенности те, в коих нет изъяна.