№ 1 от 15 фримера, II года Республики единой и неделимой
(5 декабря 1793 г.)
О, Питт! Я преклоняюсь перед твоим гением! Какие люди, вновь прибывшие из Франции в Англию, дали тебе столь добрые советы и указали на столь верные средства погубить мое отечество? Ты увидал, что твои планы всегда потерпят крушение, если ты не приложишь всех мер к тому, чтобы уничтожить в общественном мнении тех, кто уже пять лет разрушаете все твои планы. Ты понял, что необходимо победить тех, кто тебя всегда побеждал, что следует выдвинуть обвинения в продажности против тех, кого ты до сих пор не мог подкупить, и что ты должен обвинять в низости тех, кого ты до сих пор не мог сделать низкими. С каким успехом со времени смерти Марата ты работал над тем, чтобы разрушить его славу, и вел подкопы под его друзей, его мужественных сотоварищей по оружию, а также против корабля Арго, – против старых кордельеров!
Вчера, в заседании якобинцев, я с ужасом опять увидал, каких успехов сумел ты достигнуть, и познал всю твою силу, – даже среди нас самих. В этом месте, где родилась наша свобода, я увидал твою трехцветную змею, которая, пожалуй, задушила бы самого Геркулеса. Правда, в конце концов победили добрые граждане: ветераны революции, те, которые с 1789 года совершили пять военных походов, те старые друзья свободы, которые с 12 июля1) совершали свой путь между кинжалами и ядом аристократов и тиранов, – словом, победили основатели республики. Но какую боль оставляет после себя даже эта победа, как подумаешь, что среди якобинцев по таким вопросам пришлось вести долгие прения! Победа осталась за нами, ибо среди многочисленных обломков великой славы наших гражданских добродетелей прочной осталась слава Робеспьера, ибо наш Гораций Коклес протянул руку своему сопернику в любви к отечеству, – он, наш постоянный президент старых кордельеров, он, один противостоявший на мосту всему натиску Лафайета и его 4-тысячного войска, окруживших Марата, он, казавшийся теперь низринутым партией иностранцев. Так как во время болезни и отсутствия Дантона эта партия завоевала для себя почву, она, эта бесстыдная насильница над обществом, разражалась шиканьем на трибунах в наиболее трогательных, наиболее убедительных местах его оправдания: она в самом собрании кивала головой и сочувственно усмехалась во время речи человека, который уже нашел единогласное осуждение. Тем не менее мы победили, потому что после громовой речи Робеспьера, талант которого как будто вырастает с опасностями, угрожающими республике, и после глубокого впечатления, которое речь произвела на души собравшихся, немыслимо было найти мужество для того, чтобы возвысить голос против Дантона, ибо это было бы явной распиской в получении денег от Питта.
Кунов Г. Борьба классов и партий в Великой
французской революции. 1789–1794 г. М., 1919.
С. 354–355.
1. Очевидно, Демулен имеет в виду 13 июля 1793 года, день, когда Шарлота Корде убила Марата. – El.
№ 2 от 20 фримера, II года Республики единой и неделимой
(10 декабря 1793 г.)
Меня беспрестанно упрекали за мое молчание, и еще немного – его вменили бы мне в преступление. Но, если хотели бы слышать мое мнение, а не лесть, какая была бы от того польза, если бы я огромному количеству лиц сказал: «вы или безумцы или контрреволюционеры», и таким образом нажил бы себе двух непримиримых врагов: оскорбленное самомнение и явную лживость. Да и почему также был бы я обязан направить вражду на себя без всякой пользы и выгоды для республики? Ибо безумцы мне не поверили бы, а предателей я не исправил бы. Требуется время для того, чтобы истина созрела, – она была еще слишком зелена. Однако мне стыдно, что я столько времени молчал. Осторожность может продиктовать другим гражданам умолчание, – для народного представителя оно возбраняется его долгом. Если молчу я, – как солдат, в боевом порядке выстроившись вместе со своими товарищами вокруг трибуны для того, чтобы бесстрашно высказывать все, что я считаю полезным для французского народа, – то я уподобляюсь дезертиру. К тому же от меня отстраняет всякое подозрение все то, что я сделал для революции и написал в течение пяти лет, моя любовь с самого детства к республиканской форме правления, – единственному строю, подобающему человеку, который не совсем недостоин этого имени, – а также и то обстоятельство, что два моих брата, – единственные, которые у меня были, – убиты в борьбе за свободу: один при осаде Маастрихта, другой – в Вандее, и этот последний был изрублен в куски из ненависти, какую роялисты и попы питают к моему имени: столь многочисленные основания для доверия ко мне патриотов отстраняют от меня всякое подозрение. Поэтому, если я начну наследовать язвы государства, зонд хирурга не смешают с кинжалом убийцы.
С первого же месяца нашей законодательной сессии, – следовательно, уже более года, – я увидал, какая опасность, вернее сказать, единственная опасность может угрожать республике, и в одной речи, розданной членам Конвента, я высказался против декрета от 27 октября, изданного по предложению Жансоне и исключившего депутатов на шесть лет от всяких общественных должностей: этой грубой ловушки жирондистов2). У наших врагов не остается иных способов, кроме тех, которыми воспользовался римский сенат, когда он увидал безуспешность всех своих мер, направленных против Гракхов. Как рассказывает Сен-Реаль, он обратился к следующему способу погубит этих патриотов: он склонил одного трибуна каждый раз идти дальше тех требований, которые выдвигал Гракх, и, если последний вносил народолюбческое предложение, он немедленно ставил еще более народное требование, и таким образом патриотизм убивался доведением принципов патриотизма до крайности. Если якобинец Гракх предлагал заселение и раздел двух или трех областей, то упомянутый выше фелъян Друз предлагал разделить двенадцать областей. Если Гракх предлагал установить цену хлеба в 16 су, то Друз предлагал не больше 8 су. Это удалось до такой степени, что скоро форум нашел, что Гракх уже не стоит на должной высоте и что ему следует предпочесть Друза. Форум охладел к своему истинному защитнику, который, лишенный народного благоволения, при первом же возмущении был убит аристократом Сципионом Назикой ударом кресла.
Со времен смерти этого просвещенного патриота с его великим умом (Марата), которого я уже три года тому назад дерзал называть божественным Маратом, это – единственный путь, которого придерживаются враги республики. Я призываю в свидетели шестьдесят своих коллег! Как часто вздыхал я среди них, видя пагубные завоевания на этом пути! Как часто – в течение последней четверти года – я говорил им с глазу на глаз о своих тревогах. Они смеялись надо мною, хотя с начала революции семь или восемь моих томов свидетельствуют в мою пользу и говорят, что если я и не всегда правильно разбирался в людях, то всегда правильно судил о событиях! Наконец. Робеспьер в своей последней речи, которую Конвент постановил распространить по всей Европе, раздернул завесу. Он искусно, достойно его мужеству и его популярности, произнес великое слово, спасительное слово о том, что Питт изменил план кампании, что он решил крайностью достигнуть того, чего не мог достигнут умеренностью, и что нашлись люди, патриотические «контрреволюционеры», которые, как некогда Ролан, работали над тем, чтобы создавать общественное мнение и воздействовать на его суждения, но в направлении противоположной крайности, которая столь же опасна для свободы. Потом, в двух не менее замечательных речах у якобинцев, он с еще большей решительностью высказался против смутьянов, вообразивших себе, что своими лживыми, преувеличенными восхвалениями они сумеют отделить его от его старых сотоварищей по оружию и от священного воинства кордельеров, с которым он так часто побеждал королевское войско. К стыду для попов, он выступил на защиту того Бога, которого они трусливо покинули. Воздав справедливость тем, кто, подобно пастору Мелье, по философским соображениям отрекся от своей профессии, он показал в надлежащем освещении тех религиозных лицемеров, которые, сделавшись раньше священниками для того, чтобы хорошо есть и пить, теперь, не краснея, сами возвещают о своем позоре, сами обличают себя в том, что они так долго были низкими шарлатанами: тех лицемеров, которые пришли, чтобы сказать нам перед решеткой: «Граждане! Я 60 лет лгал ради своего брюха!»3).
Кунов Г. Борьба классов и партий в Великой
французской революции. 1789–1794 г. М., 1919.
С. 355–357.
2. Арман Жансоне, один из представителей от Бордо в Конвенте, жирондист умеренного направления, который перед 10 августа 1792 года принял участие в интригах с королевским двором, но, несмотря на то, в процессе о государственной измене Людовика XVI голосовал за смертную казнь для него. – Примеч. Г. Кунова.
3. Это место относится к прежнему епископу в Лидде, сделавшемуся впоследствии парижским епископом, Жану Батисту Жозефу Гобелю, который мало помалу превратился в приверженца Шометта и 7 ноября 1793 года, явившись с частью подведомственного ему духовенства к решетке Конвента, публично сложил свою должность, так как христианство, по его убеждению, изжило себя. – Примеч. Г. Кунова
№ 3 от 25 фримера, II года Республики единой и неделимой
(15 декабря 1793 г.)
Как только те, которые правят,
станут ненавистными, их соперники
немедленно вызовут восхищение.
Макиавелли
Существует одно различие между монархией и республикой, которое, само по себе, могло бы оттолкнуть честного человека от монархического образа правления и заставило бы его предпочесть республиканский строй, чего бы ни стоило его проведение в жизнь; это различие заключается в том, что в республике народ может быть обманут, но он всегда будет ценить добродетель; он чистосердечно будет полагать, что лишь заслуги дают право на известную должность, в то время как при монархии мошенники составляют квинтэссенцию правительства. Всякого рода недостатки, воровство и преступления, все это болезни республики, но это зато – нормальное состояние монархии. Кардинал Ришелье сознается в этом в своем политическом завещании, когда он признает принцип, что король должен остерегаться услуг честных людей. Еще до него Саллюстий сказал: «короли не могут обойтись без мошенников, напротив, они должны бояться и остерегаться честности». Следовательно, хороший гражданин может разумно надеяться на прекращение царства интриг и преступлений только в демократической стране; и для этого народу нужно только просвещение; вот почему, в надежде на возвращение царства Астрея, я снова берусь за перо и прихожу на помощь отцу Дюшену с целью просветить моих сограждан и посеять семена общего счастья.
Есть еще и другое различие между монархией и республикой: начало царствования самых жестоких императоров, Тиберия, Клавдия, Нерона, Калигулы, Домициана, было всегда радостным.
Все царства начинаются радостно.
Вот этими соображениями патриот возражает прежде всего роялисту, который подсмеивается исподтишка над современным состоянием Франции, как будто такое состояние, ужасное и жестокое, может долго длиться. Я слышу, как вы, господа роялисты, вспоминаете втихомолку основателей республики и приводите в сравнение времена Бастилии. Вы рассчитываете на мое чистосердечие, и вы с затаенным любопытством следите за моим пером, которое изображает верную хронику последнего полугодия; но я найду возможность умерить ваши восторги и зажечь сердца граждан новой бодростью. Перед тем, как вести читателей aux Berteaux и на площадь Революции, перед тем, как показать ему эти места, наводненные кровью, которая была пролита за эти полгода для освобождения навеки двадцати пятимиллионного народа, места, еще не омытые свободой и общим счастьем, я обращу внимание моих сограждан на царствование цезарей и на тот поток крови, на те сточные канавы взяточничества и преступлений, которые беспрерывно текли во времена монархии.
При помощи этого вступления подписчик – даже наиболее впечатлительный – легко перенесет все ужасы революционного периода, мимо которого он пройдет под моим руководством. В смертном бою, который происходит на наших глазах между республикой и монархией и при необходимости, чтобы одна из них вышла бесспорной победительницей, кто сможет издать стон ужаса в случае победы республики, после того как он ознакомится с описанием, оставленным нам историей, триумфов монархии; после того как он бросит взгляд на картины, грубо набросанные Тацитом, картины, которые я представлю моим уважаемым подписчикам?
После осады Перузы, говорят историки, несмотря на капитуляцию города, Август ответил: «вы все должны погибнуть». Триста наиболее именитых граждан были отправлены в помещение, которое занимал Юлий Цезарь, и там они были зарезаны в день мартовских ид; после этого остальное население было без разбора прикончено ударами мечей, а город, один из прекраснейших городов Италии, был превращен в пепел и сметен с лица земли, как некогда Геркуланум. «В древности, – говорит Тацит, – в Риме существовал закон, который разъяснял понятие о государственных преступлениях и об оскорблении величества, за что полагалась смертная казнь». Понятие «оскорбление величества» при республике сводилось к четырем случаям: когда военный отряд покидался военачальником в вражеской стране и попадал в плен; когда кто-нибудь вызывал возмущение; когда должностные лица плохо вершили государственные дела или причиняли ущерб казне, когда ронялось достоинство римского народа. Императорам было достаточно издать немногие добавочные пункты, для того чтобы иметь возможность подвергнуть преследованию любого гражданина и даже целые города. Август первый распространил этот закон, подчинив ему сочинения, который он называл контрреволюционными4). При его наследниках понятие о преступлении все расширялось, как только даже разговоры стали государственными преступлениями; отсюда один шаг до того, чтобы считать преступлением просто взгляд, грустное выражение лица, выражение сочувствия, вздохи и даже самое молчание.
Очень скоро оскорблением величества или контрреволюционным поступком начали считать в городе Нурсии факт сооружения памятника гражданам, погибшим при осаде Модены, которые, однако, сражались под начальством того же Августа, ввиду того, что в то же время Август сражался с Брутом, а Нурсия испытала судьбу Перузы.
Либон Друз был обвинен в контрреволюции за то, что он спросил у предсказателя, не будет ли он когда-нибудь обладателем большого богатства. Кремуций Корд, журналист, был обвинен в контрреволюции за то, что он назвал Брута и Кассия последними римлянами. Один из потомков Кассия был обвинен в контрреволюции за то, что он хранил у себя портрет своего предка. Мамерк Скавр был обвинен в контрреволюции за то, что он сочинил трагедию, в которой были двусмысленные стихи. Торкват Силан был обвинен в контрреволюции за то, что ему приснился Клавдий. Аппий Силан был обвинен в контрреволюции за то, что он приснился жене Клавдия. Помпоний был обвинен в контрреволюции за то, что один из друзей Сеяна скрывался в одной из его пригородных вилл. Контрреволюционным поступком считали то, что кто-то пошел в отхожее место, не вывернув предварительно свои карманы и оставив в одном из них монету с изображением императора, – этим было проявлено недостаточное уважение к священной особе тирана. Контрреволюция, если кто-нибудь жаловался на тяжелые времена, так как этим самым он якобы обвинял правительство. Контрреволюция, если кто-нибудь не восхищался гениальностью Калигулы. По таким-то поводам большое количество граждан было избито, приговорено к каторжным работам в рудниках или к растерзанию дикими зверями, некоторые даже были распилены на две части. Мать консула Фузия Гемина была даже обвинена в контрреволюционности за то, что осмелилась оплакивать трагическую смерть своего сына. «Нужно было радоваться смерти друга или родственника, для того чтобы не подвергнуться риску погибнуть в свою очередь». При Нероне многие из тех, близкие которых были убиты, обращались с благодарственными молитвами к богам; они торжествовали. По меньшей мере было необходимо казаться удовлетворенным, спокойным. Боялись, как бы сама боязнь не вызвала какое-нибудь обвинение.
Все казалось подозрительным тирану. Был ли гражданин популярен – это был соперник правителя, который мог при случае вызвать гражданскую войну. Studia civium in se verteret et si multi idem audeant, bellum esse. Это было подозрительно.
Если, наоборот, гражданин старался быть незамеченным и если он скромно держался своего дома; если такая жизнь обратила на себя внимание, вызвала к вам уважение. Quanto metu occultior, tanto famae adptus. Это было подозрительно.
Вы были богаты; сейчас же являлась опасность, чтобы, народ не оказался подкупленным вашей щедростью. (...) Это подозрительно.
Напротив, вы бедны; как же! непобедимый император, необходимо иметь наблюдете за этим человеком. Никто так не предприимчив, как бедняк. <…> Подозрительно.
У вас мрачный характер, вы меланхолик или небрежно одеваетесь; что вас больше всего угнетает, – это то, что общественные дела идут хорошо. Neminem bonis publicis maestum. Подозрительно.
Если, напротив, гражданин веселился и обильной пищей вызывал несварение желудка, несомненно он радовался только потому, что у императора был этот ужасный приступ подагры, который, слава Богу, не имел никаких дурных последствий; необходимо было дать ему почувствовать, что император находится еще в цвете сил. (...) Подозрительно.
Был ли он добродетелен и скромных нравов: отлично! новый Брут, который претендовал на то, чтобы при содействии бледного лица и якобинской прически критиковать царедворцев, обходительных и хорошо завитых (...) Подозрительно.
Он был философ, оратор, поэт: вполне ясно, что он пользовался большей славой, нежели люди, которые управляли государством! Разве можно было терпеть, что у четвертого яруса автор имел больше успеха, нежели сам император за решеткой своей ложи? Virginum et Rufum claritudo nominis. Подозрительно.
Наконец, слава воина составилась на войне: он, конечно, был в высшей степени опасным благодаря своему таланту. Гораздо легче сладить с неспособным генералом. Если он изменник, он не может сдать армию противнику настолько хорошо, чтобы не вернулся хоть один солдат. Но полководец вроде Корбулона или Агриколы, он бы не спас ни одного, если бы изменил. Лучше всего, следовательно, – разделаться с ним, по крайней мере, не удалить ли его скорым порядком из армии. Multi militari fama metim fecerat. Подозрительно.
Можно было думать, что все это было значительно хуже еще, если кому-нибудь пришлось бы быть внуком или родственником Августа: можно опасаться претендента на престол. Nobilem et quod tunc spectraretur e Caesarem posteris! Подозрительно.
И все эти люди, которые при императорах казались подозрительными, не только как у нас, отправлялись в одну из тюрем, в Маделонет, к Ирландцам или в тюрьму Сент-Пелажи. Властитель посылал им приказ призвать домашнего врача иди аптекаря и выбрать в двадцать четыре часа тот образ смерти, который наиболее понравится. Missus centurio qui maturaret eum.
Таким образом было совершенно невозможно иметь какое-либо выдающееся качество, если только не превращать его в орудие тирании, чтобы не вызвать зависть деспота и без того, чтобы не подвергнуться верной смерти. Считалось преступлением занимать ответственную должность и подать в отставку; но тягчайшим преступлением была честность и неподкупность. Нерон так усердно искоренял честных людей, что, разделавшись с Тразеем и с Сораном, он хвастался, что уничтожил даже само слово «добродетель». Когда сенат признал их виновными, император прислал ему благодарственное письмо за то, что сенат уничтожил врагов республики; совершенно так же трибун Клодий соорудил алтарь свободы на том месте, где был разрушен дом Цицерона, причем народ кричал: «да здравствует свобода».
Один страдал из-за имени, своего или одного из своих предков, другой из-за того, что он владел отличным домом в Альбе; Валерий Азиатик – из-за того, что его сады понравились императрице; Статилий – из-за того, что ей же не понравилось его лицо; и целая масса – неизвестно за что. Тораний, опекун и старинный друг Августа, был сослан своим воспитанником неизвестно за что, разве только за то, что он был честным человеком и любил свою родину. Ни должность префекта, ни его собственная невиновность не могли спасти Квинта Геллия от кровавых рук палача; Август, милосердие которого так расхваливали, собственными руками вырвал ему глаза. Каждый рисковал быть преданным и убитым, своим ли собственным рабом или недругом; если не оказывалось под рукой врагов, находили убийцу в лице гостя, друга, сына.
Одним словом, при этих правителях естественная смерть знаменитого человека, даже просто человека, знавшего свое место, была такой редкостью, что об этом писали в газетах, как о событии, и событие это передавалось историками из века в век. «При этом консуле, – говорит нам историк, – жил жрец, который умер в своей постели: это казалось чуть ли не чудом».
Смерть такой массы невинных и заслуженных граждан казалась меньшим злом, нежели наглость и скандальное благосостояние тех, кто их предал и умертвил. Ежедневно доносчик открыто и безбоязненно появлялся в доме умершего и находил там богатое наследство. Все эти доносчики были носителями громких имен, они назывались Коттой, Сципионом, Регулом, Кассием Севером.
Донос быль единственным средством для того, чтобы преуспеть, и Регул быль трижды консулом благодаря своим доносам. Вот почему такое количество людей стремилось занимать высокие должности, раз этого было так легко добиться…
Каковы обвинители, таковы были и судьи. Трибуналы, которые были призваны защищать жизнь и благосостояние превратились в бойни, где все, что носило название казни и конфискации, было ни чем иным, как убийством и воровством.
Революционный трибунал в эпоху Великой
французской революции. Воспоминания
современников и документы. Пг., 1918.
Ч. 2. С. 45–52
Если бы лев, став императором, составил свой двор из тигров и пантер, то и они не смогли бы разорвать в клочья большее число людей, чем это сделали доносчики, вольноотпущенники, отравители и головорезы цезарей, ибо зверство, порожденное голодом, прекращается с насыщением зверя, в то время как зверство, порожденное страхом, алчностью и подозрительностью тирана, не знает никаких пределов. До какой степени низости и падения мог докатиться человеческий род, когда подумаешь, что Рим терпел правительство чудовища, которое скорбело о том, что его правление не было ознаменовано каким-либо бедствием, чумой, голодом, землетрясением, которое завидовало счастью императора Августа, когда обрушившийся в Фиденах амфитеатр задавил пятьдесят тысяч человек; одним словом, это чудовище желало лишь того, чтобы римский народ имел всего одну голову, дабы одним махом отрубить ее... <…>
Плимак Е.Г. Революционный процесс
и революционное сознание. М., 1983.
C. 17.
Революционный трибунал, по крайней мере парижский, увидав что лжесвидетели проникли в его среду и угрожают опасностью невиновным, поспешил применить меры возмездия. Конечно, он выносил обвинительные приговоры за слова и сочинения; но разве в восклицании: «да здравствует король!» можно видеть простые слова, – в этом провокационном призыве к мятежу, который даже по древним законам Римской республики, как я показал, карался бы смертною казнью? Далее, этому трибуналу приходится судить за политические преступления среди бурь революции. И даже те, кто полагает, что трибунал не свободен от ошибок, должны отдать ему справедливость и признать, что, поскольку дело идет о сочинениях, он большее значение придает мотивам, чем самому corpus delicti (чем формальной стороне дела, – самому факту преступления); и, если у него нет убеждения, что мотивы были контрреволюционные, он всегда выносил оправдательный приговор, и при том даже тем, кто держал речь или издал сочинение, за которое он привлечен к ответственности, оправдывал даже в том случае, если они скрылись от суда. Те, кто столь строго осуждает основателей республики, не в состоянии вообразить себя в их положении. Но посмотрите, между какими пучинами мы идем. С одной стороны – злостно, безудержно преувеличенные меры, ультрареволюционность которых сделает нас предметом отвращения и насмешек всей Европы. А с другой стороны – «модерантизм» («умеренность») в траурном облачении5), который, видя, что старые кордельеры возвращаются к разуму и стараются избежать обычных преувеличений, вчера с толпою женщин разыскал Комитет Общей Безопасности; когда я случайно вошел туда, женщины схватили меня за шиворот и потребовали, чтобы Конвент открыл все тюрьмы и таким образом с горсточкой добрых граждан, – это мы можем признать, – выпустил бы на нас массу разъяренных контрреволюционеров.
Кунов Г. Борьба классов и партий в Великой
французской революции. 1789–1794 г. М., 1919.
С. 358–359.
4. Я предупреждаю, что весь этот номер от начала до конца представляет собою лишь дословный перевод историков. Я считал излишним снабдить его примечаниями. Тем не менее, рискуя даже прослыть педантом, я изредка буду приводить оригинальный текст, для того, чтобы не дать повода заподозрить мои слова и для того, чтобы никто не мог сказать, что, приводя слова автора, который умер 1500 лет тому назад, я совершаю контрреволюционный поступок. Вот как звучит в оригинале приводимый отрывок: Тацит, Анналы, книга 1, п. 72: Nam legem majestatis reduxerat, cui nomenapud veteres idem, sed alia in judicium veniebant: si quis proditione exercitum, aut plebem seditionibus denique male gesta Republica, majestatem populi Romani minuisset. Facta arguebantur, dicta impune erant, Primus Augustus cognitionem de famosis libellis specie legis ejus tractavit.
Добавлю, что Марат, авторитет которого почти священен, судя по тем почестям, которые воздаются его памяти, был совершенно того же мнения, как и Тацит по этому поводу. Вот как выразился Марат на трибуне Конвента в заседания 7 января по случаю запроса Анаксагора Шометта относительно какой-то статьи покойного Шарля Вилетта, напечатанной в хронике: «всякое привлечение к ответственности за выраженное мнение есть несправедливость. В таких случаях можно лишь привлечь гражданина к суду общественного мнения. Когда же привлекается к ответственности представитель народа, это уже является грубым правонарушением. Я требую, чтобы прокурор коммуны был привлечен к суду за то, то он совершил покушение на свободу слова». Примеч.К. Демулена
Демулен косвенно совершает плагиат у Тацита. Он действительно следует тексту Томаса Гордона (1784–1750), английского полемиста, автора «Discours sur Tacite» (1728), переведенных на французский язык в 1742 г. и вновь во II г. См.: Desmoulins plagiaire. – «Le Vieux Cordelier», edition A. Mathiez – H. Calvet, p. 90. – Примеч. А.Собуля к книге: Жорес Ж. Социалистическая история Французской революции. Т. VI. М., 1983. C. 333.
5. Уже в то время контрреволюционеры начали носить траур не только по гильотинированным родственникам, но и по сидящим в тюрьмах. – Примеч. И. Степанова к книге: Кунов Г. Борьба классов и партий в Великой французской революции. 1789–1794 г. М., 1919. С. 358.
№ 4 от 30 фримера, II года Республики единой и неделимой
(20 декабря 1793 г.)6
Сильнейший не всегда остается
властелином,если он не превратит
свою силу в право.
Ж.Ж.Руссо. Общественный договор
Некоторые лица не одобрили третий номер моего журнала, где я, по их мнению, бросаю упрек Революции и патриотам, но они должны бы были сказать что эти упреки относятся к эксцессам Революции и к патриотам, отстаивающим интересы промышленности. Они считают, что для опровержения моего журнала и для оправдания всех людей достаточно следующих слов: «Всем хорошо известно что теперешний строй — это еще не строй свободы, но имейте терпение наступит день, когда вы будете действительно свободными».
Эти люди очевидно думают, что свобода, подобно ребенку, должна пережить период слез и криков для того, чтобы достигнуть затем зрелого возраста, но на самом деле для того чтобы стать свободными, достаточно только пожелать свободы Народ становится свободным с того момента, когда он пожелает этого (вы вспоминаете эти слова Лафайета?), народ приобретает полностью свои права начиная уже с 14 июля. У свободы нет ни периода дряхлости ни детства, она всегда находится в мужественном и сильном возрасте, если бы это было не так, то люди, отдающие свою жизнь за Республику, были бы такими же глупцами, как и те фанатики Вандеи, которые отдают свою жизнь за те райские наслаждения, которыми они никогда не воспользуются.
По какому признаку хотят, чтобы я узнал эту божественную свободу? Не окажется ли эта свобода лишь пустым звуком? Может быть, это актриса из Оперы, Кандей или Майар, прогу ливающаяся в красном колпаке, или же статуя вышиной в 46 футов, которую предлагает Давид?7 Если вы понимаете, подобно мне, под свободой принципы, а не только кусок камня, то еще никогда не было более глупого и столь дорогостоящего идолопоклонства, чем ваше. О, мои дорогие сограждане! Будем ли мы унижены до такой степени, что повергнемся ниц перед такими божествами?
Нет, та свобода, за которую я сражаюсь, вовсе не является каким-то неведомым божеством. Мы боремся, защищая те блага, которые свобода немедленно дарует тем, кто ее призывает, эти блага заключаются в Декларации Прав, в благородстве республиканских убеждений, в братстве, святом равенстве и непоколебимости принципов.
Свобода, сошедшая с небес, — это не оперная нимфа не красный колпак, не грязная рубашка или лохмотья свобода — это счастье, разум, равенство, справедливость, это Декларация Прав и ваша знаменитая Конституция. Хотите, чтобы я признал ее, упал к ее ногам и пролил за нее всю мою кровь? — Откройте тюрьмы8 этим 200.000 граждан, которых вы называете подозрительными; ибо Декларация Прав устанавливает только дома заключения для обвиненных, а не для подозрительных. Всякое подозрение должно быть разобрано общественным обвинителем, и не является основанием для тюремного заключения; не должно быть никаких подозрительных, а только люди, уличенные в преступлениях, указанных законом. И не думайте, что эта мера окажется гибельной для Республики; нет, – эта мера будет самой революционной из всех, когда-либо принятых вами. Вы хотите прикончить всех ваших врагов при помощи гильотины? Но было ли когда-либо такое безумие? Неужели вы можете умертвить на эшафоте кого-либо из своих врагов, не создав этим себе десятка врагов из его родных или друзей? Неужели вы считаете опасными тех женщин, стариков, тех чудаков и эгоистов, которых вы держите в заключении? Из всех врагов у вас остались только трусы и больные; все сильные и смелые уже давно эмигрировали; они погибли в Вандее или Лионе; а остатки их не заслуживают вашего гнева.
Доблестные республиканцы, поверьте мне, в тот момент, когда Конвент сбрасывает на интриганов, на запятнавших себя патриотов, на ультрареволюционеров с громадными усами и в красном колпаке весь гнет тяготевшего на нем террора; в том момент, когда Конвент на своем пьедестале снова занял положение, которое он должен сохранять в глазах народа; в тот момент, когда Комитет общественного спасения хочет установить уважаемое всеми временное правительство, достаточно сильное для того, чтобы сдерживать как умеренных, так и крайних, – в этот момент можно спокойно оставить прозябать по их уголкам всех этих мирных обывателей, которые не были республиканцами ни при Людовике XV, ни даже во времена Людовика XVI и Генеральных штатов, но которые 14 июля при первом же выстреле бросили свое оружие и шпагу с королевскими лилиями и попросили у народа, чтоб он милостиво разрешил им мирно совершать их трапезу по четыре раза в день. Разрешите же им следовать за колесницей триумфатора и кричать изо всех сил: «Да здравствует Республика!» Сколько благословений посыплется на вас со всех сторон! Я совершенно не согласен с теми, кто говорит, что надо оставить террор в порядке дня. Наоборот, я уверен, что свобода будет упрочена и Европа побеждена, если вы учредите комитет милосердия. Именно этот комитет довершит Революцию; ибо милосердие – это тоже революционная мера, которая приводит к наибольшим результатам, когда применяется разумно.
...Но долой мысль о всеобщей амнистии! Слепая и равная ко всем снисходительность была бы контрреволюционной и могла бы причинить Республике величайшую опасность, так как такой сильный нажим на правительственную машину, изменяющий в корне ее прежнее направление, мог бы сломать все ее пружины и рычаги. Насколько опасно и политически неблагоразумно было бы открыть дверь тюрьмы всем подозрительным, настолько великой и достойной французского народа кажется мне идея создания Комитета Милосердия...
О, дорогой Робеспьер! Именно к тебе я обращаюсь с этими словами; ибо настал момент, Питту осталось победить только тебя, ибо без тебя погибнет наш корабль аргонавтов, Республика низвергнется в хаос, а общество Якобинцев и Гора станут подобны Вавилонской башне. О, мой старый школьный товарищ! Твои красноречивые речи будут читать все грядущие поколения! Помни о тех уроках истории и философии, которые гласят, что любовь сильнее и дольше страха, что религия и чувство восхищения возникли из добрых дел; что акты милосердия – это ступени той воздушной лестницы,... которая возведет на небо членов Комитета общественного спасения; и что никогда еще туда не восходили по ступенькам, забрызганным кровью. Ты уже близок к этой идее в той мере, которую ты предложил декретировать 30 фримера. Правда, было предложено создать Комитет справедливости. Но почему в Республике милосердие должно считаться преступлением?
Революционное правительство в эпоху Конвента.
Под ред. Н.М.Лукина. М., 1927. C. 552–555.
6. По утверждению А. Собуля на самом деле этот номер вышел не 30 фримера, а 4 нивоза (24 декабря) – Soboul A. Portraits de revolutionnaires. Paris, 1986, p. 127. – El.
7. Намек на празднество Разума, устроенное в соборе Парижской богоматери 20 брюмера II г. (10 ноября 1793 г.) Коммуной. Давид предложил воздвигнуть на Новом мосту статую Французского народа из обломков идолов тирании и суеверий. «Моniteur», XVIII, 455.) – Примеч. А.Собуля к книге: Жорес Ж. Социалистическая история Французской революции. Т. VI. М., 1983. C. 335.
8. Пусть господа умеренные не ссылаются на эти строки и не выхватывают из всего текста четвертого номера. Я заявляю, что мое убеждение заключается не в том, чтобы открыть настежь двери тюрьмы для всех подозрительных, a в том, чтобы открыть только их решетки и дать возможность 4 или 6 лицам, назначенным Конвентом 30 фримера допросить поочередно всех подозрительных и освободить тех из них, которые не могут принести вреда Республике. – Примеч. К. Демулена
На заседании Конвента 20 декабря 1793 г. (30 фримера II года) в ответ на петицию родственников арестованных была создана по предложению Робеспьера Комиссия из нескольких комиссаров для рассмотрения дел заключенных. Она должна была указать Комитету общей безопасности на лиц, несправедливо арестованных, на предмет их освобождения. Эту Комиссию назвали Комитетом справедливости (Moniteur, XIX, 7) – примеч. Н.М.Лукина.
№ 5 от 5 нивоза, II года Республики, единой и неделимой
(25 декабря 1793 г.)9.
Однако черт побери! Меня тоже охватывает гнев против «Отца Дюшена», который называет меня «жалким интриганом, ослом, человеком, которого надо отправить на эшафот, заговорщиком, который хочет открыть все тюрьмы, чтобы создать новую Вандею, агентом, состоящим на жалованье у Питта, ослом с длинными ушами». Подожди немного, Эбер, я скоро буду готов к твоим услугам! Я буду нападать на тебя не с грубыми ругательствами и не словами, а фактами. Я разоблачу тебя, как я разоблачил Бриссо, и я хочу, чтобы нас с тобою рассудило Общество (якобинцев).
На тебя, Эбер, должно быть подействовали, как бичи фурий, тот луч надежды, который я бросил в глубину тюрем заключенным в них патриотам, та картина будущего счастья французской республики, которую я первый нарисовал перед моими читателями, и уже одно только название: «комитете милосердия», которое я предложил, – в данный момент, если хотите, несвоевременно. Или для тебя невыносима одна мысль о том, что некогда нация сделается счастливой, народом братьев? Ибо при слове «милосердие», – в которое я внес поправку, тут же присовокупив: «Долой мысль об амнистии, об открытии тюрем!» – ты пришел в раздражение, сделался бешеным, как дьявол, почувствовал себя дурно и потерял рассудок в такой мере, что самым нелепым образом обвиняешь меня перед якобинцами, утверждая, будто я, как ты говоришь, женился на богатой!..
Ты дерзаешь говорить о моем состоянии, – ты, которого еще два года тому назад весь Париж видел, как ты стоишь при дверях театра в качестве билетного контролера, из какового положения тебя выгнали по причинам, конечно, памятным для тебя10)! Ты дерзаешь говорить о моей ренте в 4.000 ливров в год, – ты, разыгрывающий из себя в своей лицемерной газете санкюлота, надев свой жалкий парик, а в своем доме ведущий роскошную жизнь11), достойную какого-нибудь подозреваемого, – ты, получающий от министра Бушотта содержание в 120.000 ливров за то, что в твоей – я докажу это – официально контрреволюционной газете поддерживаешь предложения Клоотса, Проли12)...
Или ты думаешь, что мне не рассказывали, как в 1790–91 году ты преследовал Марата? Ты писал для аристократов, – ты не можешь этого отрицать, – и ты будешь поставлен перед свидетелями. Не думаешь ли ты, наконец, что я не знаю, что ты вел торг свободою граждан, или я не помню того, что один из моих коллег сказал мне и более чем 20-ти депутатам, а именно: что ты получил крупную сумму за освобождение, – не знаю в точности, эмигранта или арестованного, – и что позже одно лицо, бывшее свидетелем твоей продажности, пригрозило тебе разоблачением, если ты в своей газете выдумаешь еще хоть один раз напасть на Шабо: факт, относительно которого сам народный представитель Шодрон Нуссо дал нам заверения, что он сообщит о нем Комитету Общей Безопасности. Это – факты совершенно иного значения, чем те, в которых ты меня обвиняешь…
Будет ли это ошибкой, если я скажу, что подчиненные власти переходят пределы своей компетенции и берут на себя слишком многое; что коммуна вместо того, чтобы ограничиваться исполнением законов, присваивает себе законодательную власть, – декретирует закрытие церквей, выдает правительственные свидетельства и т. д.
Кунов Г. Борьба классов и партий в Великой
французской революции. 1789–1794 г. М., 1919.
С. 360–362.
9. По утверждению А. Собуля на самом деле этот номер вышел не 5 а 16 нивоза (5 января 1794 г.) – Soboul A. Portraits de revolutionnaires. Paris, 1986, p. 128. – El.
10. Враги Эбера утверждали, будто он обкрадывал билетную кассу. Но доказательств этого никогда не было приведено. – Примеч. Г. Кунова.
11. Это верно, что Эбер, в противоположность другим вождям коммуны, любил большую пышность. – Примеч. Г. Кунова.
12. Содержания от военного министра Бушотта Эбер не получал, но заключил с ним договор, согласно которому должен был регулярно доставлять военному министерству крупную часть издания своей газеты для рассылки по войскам, находящимся в военных лагерях. Эбер, который всегда был ловким дельцом, добился того, что его доставка газеты оплачивалась очень высоко, и в один год нажил на этом состояние. – Примеч. Г. Г. Кунова.
№ 7 от 15 плювиоза II года Республики единой и неделимой
(3 февраля 1794 г.)13
...Чем отличается республика от монархии? – Только одним: свободой слова и свободой печати. Именно свобода печати... привела нас к 10 августа и низвергла почти без пролития крови, пятнадцативековую монархию.
...Мы знали это еще с 14 июля, это — азбука для возникающих республик.
Кто не знает, что свобода печати является самым грозным орудием против всех негодяев, честолюбцев и деспотов, и что она не влечет за собой ничего опасного для спасения народа?
Если имеются недостатки, то их надо исправить, и для этого необходимо существование журнала, который вам указывает на них; если же вы добродетельны, то вам незачем бояться номеров моего журнала, направленных против несправедливости, пороков и тирании!
...В противном случае республика представляет из себя только спокойствие деспотизма и гладкую поверхность стоячего болота: я вижу в ней только равенство, основанное на страхе, сглаживание всего выдающегося; подведение под одну мерку всякого мужества и принижение благороднейших душ до уровня наиболее вульгарных.
...Что касается меня, то я не понимаю, как может существовать республика без свободы печати.
...Как хороша афинская демократия! Солона там не причисляли к мюскаденам; его не перестали считать образцом всех законодателей и одним из семи мудрецов, несмотря на, то, что он нисколько не скрывал своей склонности к вину, женщинам и музыке...
...А божественный Сократ, повстречавшись как-то с Алкивиадом, который был мрачен и задумчив, по-видимому, потому, что был расстроен письмом Аспазии, спросил у него: «Что с вами? Вы потеряли в битве свой щит? Или вас победили в состязании на бегах или в фехтовальном зале? может, кто-нибудь лучше вас сыграл на лире или спел во время пиршества?» — Эта черта характеризует нравы. Какие приятные республиканцы!
...Новые заговорщики не стали напрягать свое воображение, чтобы выдумать план контрреволюции... В первый же день Ронсен явился в Конвент и, повторяя слова «Отца Дюшена», сказал нам: «Все вы — остолопы, потаскушки, сарданапалы, негодяи, пьющие народную кровь! Вы держите прислугу в то время, когда бедный народ голодает».
...Я считаю все это хитрой политикой той партии, которая, кичась своим рвением в области возрождения нравов под эгидой Анаксагора14), одновременно закрыла и дома разврата, и религиозные помещения; ее побуждал к этому не дух философии, который, как, например, у Платона, одинаково терпимо относится и к проповеднику и к куртизанке, к элевсинским мистериям и к культу доброй богини... нет, это было сделано с целью умножить врагов революции, с целью расшевелить парижское отребье (la boue de Paris) и восстановить против Республики одновременно и развратников, и ханжей. Вот каким образом ошибочная политика отнимала сразу у правительства две из его основных пружин: религию и свободу нравов.
Революционное правительство в эпоху Конвента.
Под ред. Н.М.Лукина. М., 1927. C. 555–557.
Религия – рычаг для законодателя. Посмотрите на знаменитый указ Кромвеля о воскресенье: три проповеди в воскресенье, первая – перед восходом солнца для домашних. Магазины, трактиры, игорные дома должны быть закрыты. Кто в этот день отправлялся гулять во время богослужения, того сажали в тюрьму или присуждали к денежному штрафу. Сюда присоединялось воспрещение совершать в этот день поездки. Увеселения, театры, охоты, танцы тоже воспрещались по воскресеньям под угрозой телесного наказания. В это время с Англии еще не схлынул поток новых религиозных учений, Джон Буль все еще оставался пресвитерианцем и янсенистом.
Кунов Г. Борьба классов и партий в Великой
французской революции. 1789–1794 г. М., 1919.
С. 362.
13. № 7 не был выпущен К.Демуленом, т.к. он был арестован как раз в то время, когда держал его корректуру – примеч. Н.М.Лукина. – Таким образом, дата, которой он помечен – не соответствует действительному времени создания этого номера – конец марта 1794 – El.
14. Намек на Шометта, прокурора Парижской Коммуны, принявшего имя Анаксагора примеч. Н.М.Лукина.
El.
Живые свидетельства
Камилл и Люсиль